Карта моей памяти. Путешествия во времени и пространстве. Книга эссе
Шрифт:
Мне стоило большого труда сдержать себя, не перейти в наступление раньше времени. Они приняли мою пассивность за смирение и обнаглели настолько, что стали действовать в открытую, как жулики после амнистии. Они открыли свои карты. Вот тогда-то я потребовал собрать партгруппу и так тряхонул эту пару, что они в панике разбежались. Я доказательно, оперируя фактами, показал, что это жулики и прохвосты, и партгруппа согласилась с этим. Но я пошел еще дальше. Я сказал, что считаю нечестным скрывать от партии, что три с половиной миллиона народных денег и дело, которое нам поручено, находится под угрозой. Каждый из нас может быть сделает эту картину, но вместе мы ее погубим, потому что я не уступлю ему своих позиций, он не удушит меня. А позиции разные. Они взаимно уничтожают друг друга. Я потребовал, чтобы кто-нибудь один из нас (в смысле
Москву, иначе мне гроб. Пырьев человек вспыльчивый и своенравный, Урурс наговорит ему сорок бочек. Я в этом деле выгляжу как не сработавшийся… Одним словом, беги, бросайся в ноги. Я сказал: „Нет, пусть летит!“ И тогда Урус через директора группы запросил согласия на переговоры со мной. Целый день он и Белла бегали к директору, от директора ко мне (съемки не было). Я не соглашался. В 11 вечера я принял противную сторону у себя в номере. Переговоры происходили в присутствии „нейтрального“ директора (который был на моей стороне, но до смерти перепугался моей крутости). Урусевский заявил, что просит извинения, что хочет работать и что признает мою власть режиссера. Если я уничтожу протокол собрания и признаю, что погорячился, обвиняя его и Беллу в узурпаторстве моих режиссерских функций (как он выразился „в желании отобрать у меня постановку“). Он согласен не вылетать в Москву. Я сказал, что не вижу смысла в уничтожении протокола собрания. Если он будет работать честно, то протокол потеряет силу сам собой. Он настаивал на том, чтобы я взял обратно свое обвинение. Я рассердился и спросил: „Но я имел основание так думать?!“ Он испугался моего тона и ответил: „Да“. Я сказал: „Вот и все. Хотите работать – оставайтесь и не ставьте никаких условий, кроме условий взаимного уважения творческих замыслов друг друга“. Когда лауреат и заслуженный скрылся за дверью, директор бросился меня целовать и поздравлял с победой.
– Ну ты силен!.. Я не думал!
Это действительно была победа. Но я не радовался вместе с Лукиным. Я знаю, что впереди еще очень тяжелые бои. Они не оставят мечты схватить меня за горло. Они никогда не простят мне моей победы и будут искать случая рассчитаться.
Что бы я не отдал, чтобы снимать (насколько это в моих силах), думая только о картине и не заботясь о том, чтобы не сделать неловкого движения и не открыть своим друзьям, своим союзникам, горла. Но победа одержана и приходится ее расхлебывать.
Директор слетал в Москву и доложил обо всем Ивану. Иван поддержал меня. Он прислал теплое письмо о партии первого нашего материала. Хвалил материал больше, мне кажется, чем он того стоит, чтобы поддержать меня. Лукин (директор) говорит, что узнав обо всем, он перечеркнул аттестацию Беллы на звание второго режиссера, сказав „я ее породил, я ее и убью“. Про меня на просмотре материала он сказал: „Чухрай режиссер и будет режиссером, а Урусевскому и Белле снимать все равно не дам, несмотря ни на какие фокусы“.
Сейчас в Москве Леша Темерин. Он повез новую партию материала. Очень волнуюсь. После каждой съемки я прихожу со странным чувством невозвратимой потери, непоправимой ошибки. Кадр снят и уже ничего в нем не исправишь. А сколько бы хотелось поправить! Сейчас уже снята треть картины. Если бы я мог все это переснять! Группа довольна – выполнили план. Директор потирает руки. А я с ужасом смотрю на зачеркнутый кадр. Еще один кадр и уже ничего в нем не исправишь.
Я снял уже „Три всадника“, „Приход Красных в аул“, „Белые в ауле“, „Сцена между поручиком и Марюткой“, „Белые узнают о Говорухе“, „Погоню за
Очень трогательно и хорошо относятся ко мне актеры. В особенности Коля Крючков. Он оказался прекрасной души человеком, хорошим товарищем и работягой. Популярность его в народе поразительная. Любят его и, по-моему, не зря. Очень хорошим артистом оказался Стриженов. Он меня очень радует.
Вот так протекает мое житье-бытье. Да что „так“!? Я ничего и не написал тебе из того, что хотелось. А уже пора кончать. Нужно хоть немного отдохнуть, сейчас двенадцать, и мне еще работать, а в пять вставать.
Извини за длинное и бестолковое письмо. Может быть скоро выдастся еще дождик и мы раньше кончим работу как сегодня, тогда я тебе напишу обо всем главном, о чем так и не написал.
До свидания, мой хороший. Если выдастся время, напиши о своих делах, о своем здоровье, о здоровье мамы и Тани и Вовы. Я очень скучаю. И так мне хочется сейчас посидеть в вашем давно уже ставшем родным для меня доме, увидеть всех вас, поговорить, послушать музыку… А тут каракум-пески, обалдеешь с тоски…
Я бы позвонил тебе, да отсюда почти невозможно получить разговор. Со студией связываемся мы телеграфно – они по телефону. С Москвы позвонить легче.
Передай мой поцелуй маме и Вовуле и самый горячий привет Тане. Я ценю тебя и желаю самых больших успехов и счастья. Твое детище кажется родится в добрый час. Я всей душой желаю тебе этого.
Будь здоров, родной!
Твой Гриша Кисловодск 28.02.56 г.»
Хочу к этому добавить, что сцену между Марюткой и поручиком (для фильма) Чухрай написал, сидя у нас на кухне и записывая, как мама бранила отца, что он не помогает ей чистить рыбу
Отца после партсобрания не посадили и не выгнали, но несмотря на красный диплом, в аспирантуру отец не попал, в 1952 г. ему дали «свободное распределение», и он с трудом устроился вести семинарские занятия по истории партии в Рыбном институте. В 1953–1957 гг. преподавал истмат в Гидромелиоративном институте. В 1956 г. Чухрай помог ему получить курс лекций по эстетике на курсах для кинорежиссеров, где его неожиданно услышал Михаил Филиппович Ладур. И началась новая жизнь.
С 1957 г. – заместитель главного редактора журнала «Декоративное искусство СССР», в сущности это была должность «умного еврея». Взял его на эту работу главный редактор журнала и главный художник Москвы Михаил Филиппович Ладур, который, приглашая отца на работу, сказал: «Как цыган чует лошадь, так я чувствую людей». В 1964 г. его вытащил на защиту кандидатской А.И. Ракитов в Плехановку, где отец и защитился по теме «Теоретические проблемы технической эстетики». По сути дела он стал одним из тех, кто пытался возродить отечественную традицию промышленного искусства, введя термин технической эстетики, понятия дизайна и маркетинга, которые тогда казались пришедшими совсем из другого мира. В эту сторону ему удалось повернуть и «Декоративное искусство». Отец проработал в журнале более пятнадцати лет и был снят с должности (уже главного редактора) М.А. Сусловым за публикацию статьи И. Оренбурга о Марке Шагале (очень советский сюжет). Рассказывали, что Суслов вызвал зав. отделом искусства ЦК КПСС и бросил на стол журнал со статьей, спросив: «Кто ему позволил?» На что получил ответ: «Уже уволен». И отца уволили «задним числом».
Куда бы я ни приходил, все знали меня как сына Карла Кантора. Наум Коржавин (для друзей Эмка, Эмка Мандель) включил меня в надпись на своей первой книге «Годы» 1963 г.: «Тане, Карлу, Иде Исааковне и Вове без лишних слов с обычным дружеским чувством. Эмма. 5.IX.63 г.». Это был некий знак приобщенности к кругу интеллектуалов. Надо сказать, что и в редакцию журнала «Вопросы философии» я попал благодаря протекции Мераба Мамардашвили, с которым отец не то чтобы дружил, но находился во взаимно уважительных отношениях. Я ходил на лекции Мераба, после лекций он приглашал меня и нескольких знакомых в «Националь» на чашку кофе. И там за чашкой кофе он из случайного разговора выяснил, что я уже несколько месяцев без работы. И Мераб отправил меня в журнал, сказав: «У нас как раз свободное место. А сына Карла Фролов должен взять». Так оно и вышло. Причем Фролов проявил немалое мужество, поскольку в этот момент в одной из центральных газет была статья секретаря по идеологии МГК КПСС В. Ягодкина против отца.