Картина мира
Шрифт:
Качаю головой.
– Это означает, что не осталось ни одного потомка-мужчины, чтоб нес дальше фамилию. Твоя мать – последняя из кушингских Хэторнов. Когда она умрет, Хэторны умрут вместе с ней.
– Зато есть Хэторн-Пойнт.
– Да, правда. Но дома Хэторнов-то нет, а? Это теперь дом Олсонов. В честь шведского моряка, на шесть лет моложе твоей матери.
У меня голова кругом.
– Погоди… Папа моложе мамы?
– А ты не знала? – Я опять качаю головой, Маммея смеется. – Многого ты не знаешь, дитя. Йохан Олавсон – так его тогда звали. – Я пробую губами эти странные
Киваю. Капитан – дружелюбный человек с кустистыми седыми усами и желтыми, как кукуруза, зубами, а жена у него румяная, широколицая женщина, грудь у нее – одно целое с талией. Видала я в бухте и его лодку – “Серебряная пена”.
– Так вот, стоял февраль. 1890-й – скверная зима. Бесконечная. Они шли на Томастон из Нью-Йорка, доставляли дрова и уголь к тамошним известковым печам для обжига. Но когда добрались до залива Масконгас и бросили якорь, налетел шторм. Холодина была такая, что весь корабль за ночь обледенел. Ничего не попишешь – застряли. Через несколько дней, когда лед сделался потолще, они дошли до берега. До этого берега. Твоему отцу податься было некуда, и он остался с Малоуни и его женой до самой оттепели.
– И сколько это?
– Ой, не один месяц.
– И корабль так и стоял во льду все это время?
– Всю зиму, – отвечает бабушка. – Его видно было из этого окна. – Она вскидывает подбородок в сторону кладовки. Из-за двери до меня доносится приглушенный лязг посуды. – Ну и вот, сидел он в том домике всю зиму, внизу, у бухты, и оттуда этот дом – как на ладони. Скучно ему небось было до смерти. Но в Швеции он научился вязать. Соорудил то синее шерстяное одеяло в гостиной, пока жил тут; ты знала?
– Нет.
– А вот – сидя у камелька с Малоуни, что ни вечер. Короче, ты ж понимаешь, как это у людей: слово за слово, истории рассказывают – а уж Малоуни-то эти горазды сплетничать. Они ему и расскажи, уж точно, что этот дом того и гляди выдочерится, и, если Кэти выйдет замуж, все достанется ее супругу. Наверняка не знаю, конечно, могу только догадываться, что там было сказано. Но прожил он тут всего неделю – и решил учить английский. Пошел в город и попросил миссис Краули из “Крыла” поучить его.
– Мою учительницу, миссис Краули?
– Да, она и тогда уже была учительница. Ходил в дом школы каждый день – на занятия. И не успел лед растаять, он уже сменил имя и стал Джоном Олсоном. И однажды забрался сюда через поле и постучал в дверь, открыла твоя мать. Вот и весь сказ. Через год Капитан Сэм помер, а твои родители – поженились. Дом Хэторнов стал домом Олсонов. Все это… – она вскидывает руки, словно дирижер, – …стало его.
Представляю, как отец сидит у Малоуни в их уютном домике, вяжет то одеяло, а чета одаряет его байками о белом доме вдали: как три Хэторна дали свое новое имя этому клочку земли, и как один выстроил этот самый дом… о старой деве, что живет там сейчас с родителями, трое сыновей у них сгинуло, и наследников, чтоб дальше нести фамилию, не осталось…
– Думаешь,
Маммея гладит меня по руке.
– Не знаю. Правда не знаю. Но правда вот какая, Кристина. Любить и быть любимым можно по-всякому. Что б ни привело сюда твоего отца, это теперь его жизнь.
Больше всего на свете я хочу, чтобы папа мной гордился, но причин у него мало. Во-первых, я – девочка. Хуже того – и я это уже знаю, хотя никто мне такого, вообще-то, не говорил, – я не красавица. Когда рядом никого, я иногда разглядываю свои черты в маленьком мутном осколке зеркала, прислоненном к подоконнику в кладовке. Маленькие серые глаза, один крупнее другого, длинный острый нос, тонкие губы.
– Меня притянула красота твоей матери, – всегда говорит папа, и хотя я теперь знаю, что это лишь часть истории, никаких нет сомнений: она красавица. Высокие скулы, изящная шея, тонкие руки и пальцы. Рядом с ней я чувствую себя неуклюжей, косолапой уткой при лебеде.
Во-вторых – мой недуг. При посторонних папа напряжен и раздражителен, боится, что я споткнусь, налечу на кого-нибудь, опозорю его. Недостаток грации во мне его допекает. Он постоянно бурчит что-то про лечение. Считает, что мне надо было остаться в скобах; боль, говорит он, того стоила бы. Но он понятия не имеет, каково это. Я лучше весь остаток дней буду страдать с кривыми ногами, чем еще раз переживу эти муки.
Из-за его стыда я делаюсь задиристой. Мне плевать, что ему от меня неловко. Мама говорит: не стоит быть такой упрямой и дерзкой. Но у меня, кроме дерзости, ничего нет.
Однажды вечером, когда я в кухне лущу горох, до меня из прихожей долетает разговор родителей:
– Ей что, придется остаться там одной? – спрашивает мама, голос пропитан тревогой. – Ей всего семь, Джон.
– Не знаю.
– Что они будут с ней делать?
– Узнаем, когда ее осмотрят, – говорит папа.
Пальцы страха перебирают мне позвонки.
– Как мы это потянем?
– Корову продам, если надо.
Я ковыляю к ним из кладовки.
– Не хочу ехать.
– Ты даже не знаешь, что… – начинает папа.
– Доктор Хилд уже пробовал. Ничего они не смогут поделать.
Он вздыхает.
– Я понимаю, ты боишься, Кристина, но надо быть смелой.
– Не поеду.
– Хватит. Не тебе решать, – обрывает меня мама. – Будешь делать, как тебе велят.
Наутро, когда рассвет начинает просачиваться в окна, меня грубо толкают в плечо, трясут. Нужен миг, чтобы прийти в себя, – и вот уж я гляжу отцу в глаза.
– Одевайся, – говорит он. – Пора.
Чувствую мягкое движение тяжести и тусклое тепло грелки у ног, словно живот щенка.
– Я не хочу, папа.
– Обо всем договорились. Сама знаешь. Поедешь со мной, – говорит он твердо и тихо.
Когда папа сажает меня в бричку, еще холодно и темновато. Укутывает меня в синее шерстяное одеяло, которое сам связал, а потом еще в два, устраивает подушку у меня за головой. В бричке пахнет старой кожей и мокрой лошадью. Папин любимый жеребец Черныш бьет копытами и тихо ржет, мотает длинной гривой, пока папа подтягивает сбрую.