Картины Октябрьского переворота
Шрифт:
Конечно, в подражание французской революции и было основано это учреждение, поэтому суд и назывался трибуналом. Кроме того, большевики, видимо, хотели, чтобы в их суде все было не так, как в суде дооктябрьском. Сказывалось это и в мелочах (вроде того, что обвинительный акт назывался «обвинительным протоколом»), и в самом порядке судопроизводства. Так, на процессе гр. Паниной после допроса подсудимой председатель обратился к публике с вопросом: не желает ли кто обвинять гражданку Панину? Желающих вначале не оказалось. Слово было предоставлено защитникам. По окончании их речей вдруг нашелся доброволец-обвинитель, рабочий Наумов. Председатель радостно предоставил ему слово, и, таким образом, вероятно, впервые в истории суда защитительные речи предшествовали обвинительной!
Защищали графиню Панину три лица. Первым выступил известный педагог Я. Я. Гуревич. Речь его, по словам газетного отчета, «была покрыта бурными аплодисментами. Многие
К графине Паниной трибунал относился с уважением. Обвинитель Наумов несколько раз назвал ее благороднейшей личностью. В приговоре она была «предана общественному порицанию» — простому, не «грязному», однако с оставлением в тюрьме до возвращения 93 тысяч.
Более гневен был приговор Л. М. Брамсону. Он обвинялся главным образом в том, что в газете «Революционный набат», в редактировании которой он принимал участие (кажется, чисто фиктивное), в одной из статей была такая фраза: «Большевики продали Россию немцам». Брамсона приговорили «к выражению общественного порицания и презрения». Процессы в революционном трибунале все учащались. Особенно нашумело дело монархической организации во главе с В. М. Пуришкевичем (по словам осведомленного «обвинительного протокола», много услуг оказал этой организации А. Р. Гоц). На своем процессе Пуришкевич заявил, что он действительно монархист, но «подчинился бы всякой власти, санкционированной Учредительным собранием». «Даже власти Ленина?» — подозрительно спросил обвинитель. «Хоть чурбана!» — ответил подсудимый. Вмешался председатель и попросил «не касаться личностей». Пуришкевич был приговорен к четырем годам принудительных работ условно — с освобождением через год», если в течение года он не проявит активной контрреволюционной деятельности».
Всем названным выше подсудимым революционного трибунала повезло им по случайности было предъявлено определенное обвинение — глупое, но определенное. К несчастью, Кокошкина и Шингарева, числившихся тоже за революционным трибуналом (точнее, за его следственной комиссией), обвиняли только в том, что они — «враги народа». По такому преступлению мудрено было составить «обвинительный протокол». Вероятно, именно по этой причине они в трибунал не вызывались и их пребывание в Петропавловской крепости могло затянуться на неопределенное время. Оба они были люди слабого здоровья: Кокошкин был болен туберкулезом. Настроение же в крепости становилось все тревожнее.
Большевик Вл. Бонч-Бруевич в своих недавно опубликованных воспоминаниях пишет: «Перед самым созывом Учредительного собрания ко мне в управление делами совнаркома обратились с настоятельными просьбами родственники Кокошкина и Шингарева, чтобы перевод заключепных из Петропавловской крепости (в больницу. — М. А.) был совершен как можно скорей. Я еще до созыва Учредительного собрания досконально знал о возбужденном настроении масс... На основании всех этих сведений я очень долго и сильно убеждал и Кокошкина, и особенно сестру Шингарева, не спешить с переводом этих заключенных из Петропавловской крепости, где я знал, что они находятся под надежной охраной, в полной неприкосновенности, ибо дисциплина, которая была введена нашим тов. Благонравовым в этом форпосте Октябрьской революции, была особенно тверда и прекрасна...»
Последняя часть этого утверждения, во всяком случае, совершенно неверна. От лиц, заключенных тогда в крепости, я слышал, что стража не только относилась к ним враждебно,
«И. И. Манухин зашел ко мне и между прочим сообщил, что меня переведут в больницу. М не будет грустно менять свою камеру на новую. Мне будет грустно оставлять Долгорукого здесь одного. Мне грустно выходить отсюда не на свободу, а лишь в новое место заключения. Но все на этом настаивают, все и особенно Саша; думают, что так будет лучше. Пускай...»
После долгих хлопот родным заключенных удалось добиться удовлетворения их ходатайства. 6 января Штейнберг отправил в следственную комиссию следующее письмо за № 189:
«Согласно постановлению совета народных комиссаров и на основании медицинского освидетельствования специальной комиссии врачей прошу вас распорядиться о немедленном переводе гражданина А. И. Шингарева в Мариинскую больницу для содержания его там под стражей. Расходы по оплате стражи возлагаются на гражданина Шингарева».
Очевидно, такое же письмо было одновременно отправлено и относительно Кокошкина. Оба они внесли расходы по оплате своих убийц!
Шаблон крайнего народолюбия требовал бы, чтоб убийцы Кокошкина и Шингарева были «простые темные фанатики, обманутые большевистской демагогией». В действительности это было не так. Вождей партии народной свободы убили люди, никем не обманутые, — их убили самые настоящие злодеи, каких было немало на большевистской службе. Думаю, что подобные им люди с петлистыми ушами в гораздо большей мере поспособствовали успеху октябрьского переворота, чем всевозможные «фанатики и чем невинно заблудшие жертвы пропаганды и демагогии.
Среди убийц и организаторов убийства — число их в точности установлено не было — главными надо, по-видимому, считать Александра Куликова и Стефана Басова. Биография Куликова мне неизвестна — сам он называл себя старым большевиком. Наружность его Бонч-Бруевич описывает так: «Хищное лицо его, на котором как-то криво был посажен особо дегенеративный, отвратительный, с большими, крутыми вырезами в ноздрях нос, ясно говорило мне, что это — опасный человек, что это человек, который может пойти на все...» Что до Басова, то из собственно показаний видно, что незадолго до убийства Шингарева и Ко- кошкина, в ночь на 18 декабря, он «подстрелил» какого-то Лебедева. И что после окончания дела в Мариинской больнице он отдал в починку доставшуюся ему кожаную тужурку Шингарева. Другие убийцы по выходе из больницы шутили: «Лишние карточки на хлеб останутся». Общий тон вообще был очень шутливый — совсем не по Раскольникову. Перед делом у них должен был состояться ужин в столовой Армии и Флота — кажется, по случайным причинам он не состоялся. А после дела, по словам обвинительного акта, убийцы со смехом вспоминали, что в момент убийства Кокошкин «щелкал зубами». Нет, это не были «фанатики». Но занимали они на большевистской службе посты довольно ответственные: Куликов был начальником отряда бомбометчиков, а Басов инструктором штаба Красной гвардии. Это о таких людях и о подобающей им политической обстановке сказано в Писании: «Спешат на добычу, скоро грабеж... Страх, яма и петля на тебя, туземец! Земля шатается, как пьяный, и качается как шалаш. И беззаконие ее тяготит ее...»
Шинкарёв и Кокошкин были перевезены из Петропавловской крепости в больницу вечером 6 января. Сестрой Андрея Ивановича были наняты четыре извозчика. Впереди ехали родные, на втором извозчике Шингарёв, на третьем Кокошкин, оба разумеется в сопровождении конвойных (конвой подобрал Куликов). Басов замыкал шествие на четвертом извозчике (показания красногвардейца Розина). В семь часов заключенные прибыли в Мариинскую больницу. Шингареву была отведена на третьем этаже комната № 24, а Кокошкину — по другую сторону коридора комната № 27. «Сопровождающий караул сменился в девять часов вечера. Их места (в коридоре больницы. — М. А.) заняли два красногвардейца из района» (протокол, подписанный доктором Миролюбовым, швейцаром больницы Антоном Комбергом и хожатыми Евгенией Глебовой и Аграфеной Горбатовой).