Касание
Шрифт:
— Он уже звезда?
— Конечно. Играет в юношеской сборной. Греция же помешана на баскетболе. Когда наши выиграли матч с Россией, фанаты на радостях чуть все Афины не сожгли.
Разговор, слава Богу, выруливал в безответственность болтовни. И я храбро хихикнула:
— Ну вот! А ты говорил, что не произвел в жизни ничего путного! Может, прославишься как лучший делатель звезд.
Я даже погладила Мемоса по груди. Он поймал мою руку и задержал, прижав крепче.
Земля, ее предметность, ее надежная беспечная будничность, все обрушилось в тартарары. Все летело к чертовой матери, крушилось,
Но ни стойки, ни бара — тоже не было.
Что произошло? Да не знаю я, Господи! За эту неделю, что мы с Катей прожили в летнем доме Мемоса на острове Эгина, мы вовсе не чурались дружеской близости. Было естественным и безопасным, когда он подавал мне руку, помогал выйти из моря и одолеть крупную прибрежную гальку. Он мог даже поцеловать меня в щеку, благодаря за московский холодный свекольник, который я готовила. Даже когда мы вместе заплывали в море далеко от берега, и вода, рассекаемая сильными движениями его тела ударялась о меня, я не испытывала волнения, будоражащего чувства «в одной волне». Да и какие волнения могли быть в нашем возрасте от толчка воды или пожатия руки? Ни разу я и, уверена, он не испытали чувственной близости в этих местах. Она осталась там, за годами, за временем, ставшим иным, как иными стали и мы.
Там, на Эгине, это были просто жесты. Не прикосновения, не касания, чья легкость сокрушительней ударов.
Это случилось сейчас. Негаданно, бездумно обнажив: не было разлуки длиной в десятилетия, не было разных, не соприкасающихся жизней. Ничего не было. Были мы. Те же, что в день горького прощания. Те же, кому казалось, что это — навсегда. Кому не смешны романсовые уверения «до гроба».
Разумеется, эти годы, после того, как я узнала, что Мемос уже не мой, что он принадлежит другой женщине, я не прожила безгрешной монахиней. И вот что интересно: я никогда не ревновала к незнакомой мне «его жене». Наши отношения казались мне не только из другой жизни, у которой нет аналогий, они были из мира с иной системой измерений.
Я никогда не ревновала его и к прошлому «до нашему». Напротив, все его подробности имели бесценный смысл, узнавание их — щемящим сердце открытием. Я даже Катю назвала так в честь первой возлюбленной Мемоса.
Разумеется, я не жила монашкой.
У меня были ни к чему не обязывающие романы, даже короткие приключения в командировках. Как положено. Как положено свободной, моложавой женщине, вращающейся «в кругах».
Может, оттого, что я никогда не хотела выйти замуж, мои поклонники, чувствуя, что их вовсе не собираются «оседлывать», как раз и хотели на мне жениться. Женская свобода всегда полагает жажду замужества, сколько бы героини романов ни уверяли партнера в своем неприятии брака. Свободная женщина всегда источает флюиды этой жажды. Мужчины чуют. Они начинают бессознательно бояться женской привязанности.
И тогда женские достоинства мгновенно обращаются в пороки. Красота становится демонстративной доступностью, доброта — навязчивостью. Самое опасное — домовитость. Казалось бы, женщина, любящая дом, — как раз то, что нужно для женитьбы. Ан нет.
Один мой приятель рассказывал: «Как только вижу, что она рвется постирать рубашки, понимаю: все, надо завязывать. Рубашки — верный признак грядущей неволи». Эти «рубашки» я даже описала как-то.
Я не хотела стирать рубашки. Я не хотела замуж. Я вообще со своей работой, разъездами и неустроенным бытом не годилась на роль жены. И все они хотели на мне жениться.
Оттого, что я была свободна в выборе и уходе, все мои романы и связи были в радость. Не в счастье, но в радость. Я могла позволить себе роскошь — не ложиться в постель с нежеланным мужчиной.
Но никогда, никогда не рушилась земля, не летело все в тартарары, я не глохла, не слепла, превращаясь в одно желание.
Такое было лишь в той, прошлой жизни. И еще теперь у стойки бара на пароме, влекущем меня от Эгины в Афины. Такое могло быть только с Мемосом. И ни с одним другим мужчиной.
— Пойдем на палубу, — сказал он хриплым непослушным голосом.
…Мы стояли на палубе, и навстречу нам надвигался Пирейский порт. Он уже не виделся ожерельем бледных огоньков, он взрывался, подобно праздничному фейерверку, изобилием цвета, света, их перекличкой, переброской, перемигиванием, слиянием и разобщением. Неоновые рекламы и вывески, точно великанские шутихи, обрызгивали многоцветьем отсветов плотную черноту неба, разбивались о плотную черноту воды.
Порт ликовал, и чудилось, что пестрые толпы танцуют на асфальте под грохот музыки.
Но я-то знала, что это празднество прощания, прощания навсегда, даже если нам предстоит еще встреча. А порт силился скрасить его веселым карнавалом нарядных огней.
Мы не целовались, не сжимали друг друга в объятиях. Просто стояли, и Мемос держал меня за плечо, едва прижимая к себе.
Но палуба все равно рушилась из-под ног, огни Пирейского порта то вздымались разом, то меркли до черноты, и мы, оглушенные и немые, смотрели на них, не видя.
— Как ты жила? — наконец произнес Мемос.
Я не ответила.
Что я могла сказать? Чтобы ответить на этот коротенький вопрос, надо было отвести его в ту мою жизнь, где я так и сяк тасовала три составляющих: Память, Голос, Письма.
Память, которой он был обязан служить, как служила я.
Голос, его голос и так оставался с ним, не становясь плотью прошлого.
Письма, бесконечные письма, что я писала, не зная адреса, не отправив ни одного.
Чтобы ответить, нужно было перенести Мемоса в те вечера, которыми управляла я. В одиночку моей тюрьмы, не его.
Чтобы ответить, нужно было отбросить годы, возраст, наши теперешние жизни.
Я не ответила, только сказала, помедлив:
— Вот и Пирей. Завтра — Москва.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— Назначь мне свидание, — попросила я. — Не синандисис, а именно рандеву.
Мемос стоял на два шага впереди меня, глядя перед собой, на храмы. Я видела только его спину, обтянутую синей рубахой, и кисти рук, обхвативших торс.
Греческое слово, втиснутое в английскую фразу, должно было, по моему замыслу, произвести впечатление. Я готовила эту фразу. Я отыскала «синандисис» в словаре. Но он обернулся и ничего не сказал.