Кащеева цепь
Шрифт:
— Я хотел бы учиться, — ответил Алпатов. Жандарм улыбнулся. И Алпатов в этой улыбке понял, что мундир и аксельбанты жандарма висели как бы не на теле, а на вешалке, что человек этот служит и делает не сам, ему все это велят, а сам он многосемейный и очень добрый.
— А если поехать за границу, — спросил Алпатов, — это можно?
Добрый человек ответил:
— Можно-то можно, да трудно будет возвращаться.
— Ничего, — сказал Алпатов, — вернусь как-нибудь.
— Конечно, вернетесь, — ответил добрый человек. И протянул ему лист.
Алпатов подписал: «Обязуюсь выехать через неделю за границу».
После того
— Четыре сорочки есть?
— Есть, — радостно отвечает Алпатов.
— Где же вы их видите?
Видеть их Алпатов не может, они лежат на стуле за столом. Добрый человек, исполняя закон, строго приказывает:
— Прошу относиться к делу серьезно.
— Портсигар с шестью папиросами есть?
Алпатов открывает портсигар, и в нем действительно сохранилось шесть папирос.
Догадка его подтверждается: начальник не изувер, а честнейший служака. Вот бы хорошо теперь на радостях и закурить, вот и коробок спичек лежит, да не дошло до него.
— Коробок спичек есть?
— Есть.
Алпатов закурил папиросу, и от этого сразу голова у него закружилась. Он говорил только есть, и начальник больше не придирался.
— Вы свободны.
Тюк получился очень большой. Папироса кружит голову, ароматный даже на тюремном дворе воздух пьянит.
Качаясь, с огромным узлом на плече, подходит Алпатов к калитке, и часовой его выпускает.
Освобожденный после года одиночного заключения не знает, что первые дни свободы — опасные дни. Не думает, какое это жестокое дело выбросить заключенного сразу без подготовки, без помощи на свободу с узлом. Даже выпущенная из клетки птица не может лететь и садится одуматься на ближайшее дерево. Но не о жестокости людей думает теперь Алпатов, а, встречая их на дороге, перед каждым замирает от удивления: какие все люди внутри себя прекрасные. Поражает его, что они все такие скромные и до того преданные какому-то делу, что совсем даже и забыли о себе и не знают своего истинного величия. Вокруг лица каждого встречного человека он видит незримый для всех нимб, как у святых на иконах.
Этим же внутренним взглядом он посмотрел и на дуб, с которым весь этот год жил, беседуя с ним через форточку своей камеры. Но что он видел через форточку, было только слабым отблеском действительного великолепия и славы земной.
Эти зеленые граждане на тонких черенках в отдельности едва были различимы в окошке тюрьмы, теперь же все они были видны до мельчайших подробностей и все ликовали и манили к себе. Подчиняясь их ласковой воле, Алпатов хотел было свернуть немного с дороги и подняться к ним, но голова его закружилась, и он понял, что туда он не дойдет. Та березовая роща, откуда выходили к дубу лисицы, была на пути к вокзалу, и когда Алпатов вошел в эту светящуюся, ароматную рощу, то сразу же выбрал тут из всех чудес музыку, исходившую от какой-то знакомой, но забытой птицы.
Придерживаясь за стволы частых берез, чтобы не упасть, Алпатов тихо Движется, слушая песню, и выходит
ЗВЕНО ШЕСТОЕ
ЗЕЛЕНАЯ ДВЕРЬ
НАЧАЛО ДОБРА И ЗЛА
Друг мой, только теперь, когда умерли почти все родные и половина друзей, я начинаю немного понимать наше старое время. Для меня теперь интерес к новому состоит главным образом в том, чтобы иными, углубленными, глазами смотреть в прошлое, иногда очень отдаленное: читаю Эсхила, и вот даже Эсхил не совсем тот самый, за эти трудные годы что-то и к нему наросло.
Особенно это заметно по молодежи, когда сравниваешь, какие стали они и какими были мы с вами. Мой сынишка по всем признакам должен бы выйти таким же застенчивым, как и я в его возрасте, между тем новое время, кажется, совершенно уничтожило в нем этот мучительный недостаток. В его классе всего только трое юношей и сорок девушек. Эти сорок единогласно выбрали его старостой, и он стал общественным мальчиком. Обязанности старосты: вести заседания, наблюдать порядок в классе, быть представителем в школьном совете и множество всего другого. Я спросил его:
— Как же ты управляешься?
— Отлично управляюсь, — ответил он, — ведь если бы мальчики были, то, конечно, едва ли бы я легко справился, а девочек я всегда поверну, как мне хочется.
— Но ты их не стесняешься иногда, знаешь, все-таки девушки...
— Какой ты, папа, чудак, если бы одна была, с глазу на глаз, то, может быть, я бы и постеснялся, а то ведь сорок их под моим началом. Потом они сорок-то! — если бы захотели, могли бы, конечно, выбрать себе своего женского старосту, а вот меня выбрали, значит, они хотят кого-то слушаться, и я их веду.
Так все просто! А мы, бывало, всего один раз в год допускались в женскую гимназию, и не по делу, а только на баЛ. Дожидаешься там заветного танца, когда дамы сами приглашают себе кавалеров. С трепетом глядишь, как из большой и неопределенной толпы гимназисток выходит одна, приближается и прикалывает к мундирчику красный бант, — это значило: я избран, и она будет единственная у меня на целый год до следующего бала в женской гимназии.
До сих пор от этих балов осталось что-то похожее на волнующий запах весенних тонко-ароматных цветов. Она раз приколола мне бантик, я танцевал с ней длинный котильон и за все время не сказал ни одного слова. Больше ничего и не было, а значение было безмерное, одно только имя ее, произнесенное вслух, заставляло меня вспыхивать, а когда начинали прямо дразнить, я дрался и часто побеждал сильнейших противников. Притом я хорошо помню, что в то время застенчивость моя была вовсе не от каких-нибудь тайных пороков, я был даже несколько неестественно чист и дрался за свою даму, как рыцарь.