Кат
Шрифт:
Онопять подошел к нижней двери, посмотрел в глазок, на этот раз спокойно.
– Сожгут тело-то?
– Поутру, – ответил кат.
– Успею, – тихо вымолвил колдуни вернулся к столу. – Ну, прощай!
– До встречи, – мрачно произнес кат.
Старичок лукаво захихикал, собрался сказать что-то, но передумал. Схватив зубами узелок он закутался с головой в плащ присел. Из-под плаща донесся чистый звон, будто золотым молоточком ударили по золотой серьге – и старичок превратился в черного пса с узелком в зубами. Прошмыгнув мимо ката, взлетел по лестнице, царапнул лапой дверь, заставив приоткрыться на самую малость, и исчез за ней.
Хозяин поднялся по лестнице, закрыл дверь на засов и трижды перекрестил ее. Вернувшись к горну, накидал в него древесных углей из стоявшего
Хозяин подошел к столу, выбрал два прута, гладких с одного конца и шершавых, в окалине, с противоположного. Постучав шершавыми концами по столу, сбивая окалину, опустил их в кадку с водой, точно закаливал. Прутья нужны были, чтобы нанизать на них куски мяса, которые хозяин вынимал из чугуна, стоявшего в углу под иконкой. Упругие и скользкие куски линями выскальзывали из корявой руки, плюхались в рассол, разбрызгивая его. Тяжелые, тягучие капли стекали по стенам, по чугуну извне, застревая на крутом боку, словно раздумывали, не упасть ли прямо отсюда на пол, и, не решившись, ползли дальше между бугорками копоти. Рука с растопыренными толстыми пальцами ныряла в зев чугуна, по новой вылавливала кусок и медленно, боясь уронить, вытягивала из рассола, а другая рука подносила прут шершавым концом к темно-красному, казалось, только что вырезанному из тела, мясу, вдавливала в середину куска, образуя впадинку, которая мигом заполнялась бледно-розовой жидкостью, похожей на сукровицу. Прут с трудом протыкал мясо и, словно никак не мог остановиться, вонзался в него на всю длину, сначала до державшей прут руки, потом – до последнего нанизанного куска. С мяса долго еще падали розоватые тягучие соленые капли, как будто оно оплакивало само себя, и дорожка из этих слез протянулась от чугуна к горну, куда вернулся кат. Прутья были закреплены в горниле так, чтобы огонь не доставал до мяса, но оно все равно быстро потеряло влажный блеск и потемнело. Золотисто-красные языки жадно тянулись к нему, иногда добирались-таки и уволакивали за собой бледно-розовые слезинки, которые, упав на угли, сразу испарялись.
Кат сходил к лавке, достал из-под серого с рыжими подпалинами покрывала зеленый штоф с водкой и краюху черного хлеба, надкушенную с одного конца. Поставив напротив горнила мешок с углем, сел на него лицом к огню, отхлебнул из штофа, занюхал хлебом и замер, уставившись на пляшущие золотисто-красные языки. Казалось, он молился им, беззвучно произнося слова, в которых была и жалоба на то, что не успел родиться во времена огнепоклонников. Иногда, словно этого требовал ритуал обряда, поворачивал прутья, чтобы мясо поджаривалось ровно, снова выпивал маленький глоток водки и занюхивал хлебом.
Вынув оба прута из горнила, положил один мясом на клещи и ножи, а второй поднес ко рту, жадно вцепился зубами в верхний кусок, по-звериному дернул головой, срывая его, проглотил, почти не пережевывая, лишь фыркал, обдувая обожженное небо, и ронял на подбородок капли горячего жирного сока. Каждый кусок запивал водкой и заедал хлебом, который кусал мягко, будто деснами. Вскоре оба прута опустели и были брошены на стол у молотка, а штоф – в угол у чугуна, где посудина напоминала выглядывающую из-под большого черного камня зеленую лягушку. Хозяин потянулся, хрустнув костями, почесал волосатую грудь, засунув руку в разрез рубахи, достал из-за пазухи мешочек на гайтане, а из мешочка – золотую монету с зазубринкой на обрезе и, вытерев руку о штаны на бедре, положил монету на мозолистую широкую ладонь и долго смотрел на нее с тем благоговением, с каким недавно любовался пламенем. Потом монета была спрятана в мешочек, а мешочек – за пазуху, хозяин подошел к лавке и, не раздеваясь и не разуваясь, завалился на нее поверх покрывала. Через минуту он уже храпел. Храп напоминал треск костей, перемалываемых каменными жерновами.
Разбудили ката стук в верхнюю дверь – сначала тарабанили кулаками, затем шибанули ногой – и крики:
– Эй, кат, открывай!
Не обращая внимания на стук и крики,
– Православные уже заутреню отстояли, а ты все дрыхнешь! – накинулся на него вошедший первым стрелец – статный юноша с озорными глазами и нежным светлым пушком на щеках и подбородке, одетый в сшитый по фигуре красный кафтан и красную шапку с рыжей беличьей выпушкой.
Второй стрелец был постарше годами, с черной бородой, заостренной книзу и плохо прикрывающей сабельный шрам на левой щеке. Кафтан на нем был поплоше, а шапка с заячьей выпушкой. Остановившись на верхней ступеньке, он нашел глазами иконку и перекрестился на нее. Движения его были степенны, а выражение лица строго и исполнено достоинства. Он прошел за молодым к нижней двери, подождал, пока тот заглянет в глазок и испуганно отпрянет, посмотрел и сам, долго и без страха.
Хозяин словно не замечал их. Сложив в горниле костерком щепки и поленья и накидав сверху углей, оторвал от куска бересты длинную ленту, белую с черными крапинками с одной стороны и светло-коричневую с другой, поджег ее от лампадки и, прикрывая ладонью огонь, жадно пожирающий ленту и коптящий густым черным дымом, отнес к горнилу и сунул в костерок. Подождав, пока пламя разгорится получше, подкинул углей и неспешно заработал мехами, которые наполнили помещение жалобным скрипом и лопотанием.
Шумно хлопнув дверью, в помещение зашел священник, высокий, дородный и круглолицый, с красными от мороза и водки щеками и носом, с окладистой светло-русой бородой, в черной рясе до пят, поверх которой был надет на длинной, до пупа, серебряной цепи серебряный крест с большим рубином в перекрестии. Правой рукой он цепко, как за рукоять меча, держался за основание креста. Простуженным басом поп спросил у хозяина, показав бородой на нижнюю дверь:
– Там?
– А куда он денется, мертвый? – сказал кат.
– Ну, мало ли?! От колдуна всего можно ждать! – Поп выставил крест вперед, открыл нижнюю дверь и вошел в нее со словами: – Господи, спаси и сохрани…
И стрельцы скрылись за дверью. Вскоре оттуда выскочил юноша, опростоволосился, истово перекрестился несколько раз и вытер шапкой побледневший лоб. Второй стрелец выбрался задом, волоча за собой голое, задубелое человеческое тело, казавшееся черным от синяков и засохшей крови. Лицо трупа было обезображено, без ноздрей, губ и ушей, а закатившиеся глаза смотрели пустыми белками, напоминая комочки снега на саже. Грудь была разворочена, поломанные ребра походили на сучья с ободранной корой. Юный стрелец подождал, пока тело перетянут через порог, подхватил не сгибающиеся ноги с обожженными ступнями. Последним вышел поп, остановился на пороге, осенил крестным знамением комнату, из которой вынесли труп, и закрыл дверь, произнося:
– Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь!
Стрельцы вытащили мертвого колдуна во двор, послышалось испуганное ржание и голос юноши:
– Балуй, сволочь!
Направился к выходу и священник, но хозяин преградил ему дорогу.
– Батюшка, молебен хочу… – скороговоркой произнес он.
– Чего тебе? – не понял священник.
– Молебен, во спасение души грешной, – повторил кат. – Вчера поутру в лесу шатуна на рогатину посадил. Шкуру хочу… в уплату за молебен…
– А-а! Ну, давай… Во спасение души – это надо, особенно тебе. Работенка у тебя того … – он посмотрел на орудия пыток, на хозяина – не обиделся ли? – и добавил: – Богоугодное дело делаешь – там зачтется… А шкуру давай. Мне сегодня уже поднесли одну. Ночью, слыхал, переполох был?