Каторжная воля
Шрифт:
– Потерпи, не ворочайся, обождем чуток. Как стемнеет, тогда и вылезем. – В мужском голосе звучало веселье. – А ловко мы сиганули, скорее вихря! Вот пусть он теперь, жаба пузатая, отчитается перед начальством, оно ему хвоста накрутит!
– Не могу я больше, руки-ноги затекли, как деревянные – не шевелятся…
– А зачем тебе шевелиться, лежишь и лежи. По буграм бегать никто не гонит. Отдыхай.
– Куда мы теперь, с цепями-то?
– Не хнычь! Нынче все дороги наши, выбирай, какую захочешь. Не пропадем! Ты, главное, от меня не отставай, а я выведу, не впервой!
Когда над бором залегла
– Если колокольчик звякнет или конь копытами стукнет, сразу за мной на край в траву падай и не шевелись, пока не проедут, – наставлял мужской голос.
– Долго нам идти?
– Идти-то… До-о-лго! Пока ноги носят! – И рассмеялся, добавив: – Теперь нам, как дурным собакам, сто верст – не крюк.
Огромная, на полнеба, туча, которая днем закрывала солнце, теперь, в поздний ночной час, неведомо куда бесследно исчезла, небо прояснилось, и круглая луна величаво всплыла по крутому своду, уронив на землю блеклый, негреющий свет. Ясно обозначился тракт, потянулся вперед, хорошо видный, и лишь там, где к его краям близко подходили деревья, он пересекался длинными, причудливыми тенями.
Вдруг возник неожиданно узкий сверток, накатанный тележными колесами. На него и свернули беглецы, пошли по траве, которая густилась между колеями, и скоро различили впереди мутные очертания деревенских крыш. Добрались до поскотины, огороженной жердями, и перед ними, чуть в стороне от дороги, оказался толстый столб высотой в человеческий рост. На самой верхушке столба что-то неясно темнело.
– Вот и угощенье нам выставили. – Беглец, загремев цепями, поднял руки и снял со столба чугунок, осторожно поставил его на землю, снова поднялся и снял еще половину хлебной краюхи, завернутую в тряпицу. – Садись, красавица, ужинать будем.
Ели руками, доставая из чугунка холодную и комковатую просяную кашу, облизывали пальцы и снова тянулись, чтобы зачерпнуть столь нужного им сейчас угощения; хлеб беглец трогать не стал, засунув половину краюхи за пазуху. Когда кашу съели, выскоблив днище чугунка так, что ни одной крошки не осталось, беглец вернул пустую посудину на прежнее место и принялся обшаривать столб с обратной стороны. Скоро послышалось:
– Вот она, родимая, вот она, пригожая, вылезай, милая, вылезай, пропадем мы без тебя.
Нашел он вбитую в столб железную скобу, и долго мучился, пока ее не расшатал и не вытащил. Отдыхиваясь и крепко сжимая эту скобу обеими руками, пояснил:
– Чалдоны [4] привычку такую имеют – еду оставлять на столбах для беглых. Как бы договариваются с нами: перекусил, голубчик, и дальше ступай, а в деревню – ни ногой. Сурьезные мужики, если в деревню заявишься, махом голову оторвут. И так спрячут, что с собаками не найдешь. А чугунок или хлеб на столб выставить ребятишек посылают,
4
Чалдоны – старожилы в Сибири.
– А скоба-то нам для какой надобности?
– Сама увидишь, теперь дальше пошли…
И они пошли, стороной обходя деревню.
Рассвет их застал на берегу глухой лесной речушки, густо заросшей по берегам мелким ельником. На берегу беглец разыскал два увесистых камня, вытащил их на сухое место и рассмеялся – безбоязненно, в полный голос:
– Теперь, красавица, будем волю с тобой добывать. Слаще волюшки на свете ничего нету. Больно будет – терпи. Воля, она стоит того, чтобы потерпеть.
В это время уже поднималось солнце, стало совсем светло, и теперь можно было разглядеть и понять, почему беглецы до сих пор двигались, не отставая друг от друга – их сковывала одна цепь. Старательно заклепанная умелым каторжным кузнецом, она прочно соединяла ножные кандалы беглеца и беглянки, не давая им разойтись в стороны дальше чем на три-четыре шага.
Один камень плотно вдавлен в землю, другой – в руке, острие скобы поставлено на заклепку кандалов. Ну, поехали! Удар камня о железо прозвучал глухо и почти неслышно, острие скобы соскользнуло и оставило после себя лишь царапину.
– Ничего, домучим, ты держи крепче, скобу держи, чтоб не соскальзывала! Э, безрукая! Держи!
Дальше удары камня по железу слились в долгую и нудную долбежку – каторжные кандалы никак не желали поддаваться и отпускать на волю убежавших с этапа. Но хотя и соскальзывала скоба и руки раскровянила, хотя и медленно, по чуть-чуть, но дело, ради которого вытащили ее из столба на деревенской околице, все-таки делала. Сначала пошевелила, а затем и выбила одну заклепку на кандалах, затем другую. Беглец приноравливался и бил все точнее, уверенней, а когда скинул с себя ручные кандалы, работа и вовсе пошла веселее – не могло устоять железо против человеческого упорства. И вот, наконец, поранив руки и ноги, весь в поту, беглец вышиб последнюю заклепку на ножных кандалах своей спутницы, откинул скобу в сторону и вскочил. Закружился, раскинув руки, закричал непонятное, а затем остановился внезапно, кинулся к кандалам и, раскручивая их по очереди, зафитилил в речку. Они глухо булькали, падая в воду, и круги от них по воде почему-то не расходились. Управившись с кандалами, беглец сдернул с головы казенную шапчонку и запустил ее следом – в речку. Шапчонка не булькнула и не утонула, шлепнулась на воду и поплыла, лениво поворачиваясь, вниз по течению.
Беглянка плакала, вытирая кровь с пораненной руки жесткой полой арестантского халата, и морщилась – больно ей было. И страшно. Беглец подскочил к ней, встряхнул за плечо, закричал в самое ухо:
– Радуйся, дура! Теперь нам – полная воля! Не пропадем! Теперь нам сам черт не страшен!
Она подняла на него огромные заплаканные глаза, похожие на цвет спелого, обмытого дождем крыжовника, и другой ладошкой, не измазанной в крови, стала насухо их вытирать, одновременно пытаясь еще и улыбнуться.