Кавалеры меняют дам
Шрифт:
Мы с Жорой Садовниковым, сидя за этим «круглым столом», лишь рты разинули, вдруг почувствовав себя в призабытой обстановке партсобрания, где кого-то из наших товарищей обсуждают «по линии бытового поведения».
Мы не верили своим ушам.
Ведь буквально через месяц после кончины Нагибина мы вместе с Аллой Латыниной принимали участие в передаче одной из программ московского радио, где она говорила о нем совершенно иное, совершенно иначе...
Больше того, мы знали, что готовясь к радиопередаче, Латынина прочла и «Тьму», и «Тещу». Тогда еще не были изданы
Что произошло? Есть указание мочить?
Партсобрание продолжалось. Кто просит слова? Пожалуйста...
Наталья Иванова: «Из того, что я прочитала после смерти Нагибина, для меня интереснее всего дневник... Из всего, что написал Нагибин, именно эта книга и останется, потому что в ней зашифрована шизофреническая ситуация, в которой он находился в своей жизни. Недаром многие говорят, что он казался одним, а был другим. Человек, у которого завышена самооценка, поэтому он так и страдает, о какой-то ерунде. Под шизофренической ситуацией я подразумеваю раздвоение и отсутствие идентичности. На мой взгляд Нагибин — это писатель, который хотел быть одним, думал другое, говорил третье. И в дневнике видна эта раздвоенность...»
Да, конечно: двоедушие, раздвоенность — вот уж этого партия никогда и никому не прощала!
Но ведь есть и смягчающее обстоятельство, о котором упомянуто в выступлении: «шизофреническая ситуация», «отсутствие идентичности»... Что с него взять, с психа?
Очнувшись, мы с Георгием тоже попросили слова.
Мы сделали попытку вернуть эту странную дискуссию хотя бы в рамки приличий: ведь это был разговор о покойном писателе, а не выяснение давних и недавних обид, к тому же в отсутствие обидчика.
Ведь предполагался разговор о литературе...
Да, конечно, опубликованный дневник писателя является как бы документом эпохи, литературной жизни эпохи, где материал не подвергся беллетризации, почти неизбежной в писательском творчестве.
Но, вместе с тем, он остается лишь документом, который не может претендовать ни на художественное обобщение, ни на типизацию запечатленных в нем образов, ни на динамику сквозного сюжета, ни на трагедийный пафос исторического контекста...
Нас не услышали. Точней — оставили наш глас без внимания.
Прочтя стенограмму «круглого стола», которую нам прислали из «Литературной газеты», мы сделали единственное, что нам оставалось: сообщили в редакцию о том, что снимаем свое участие в беседе.
Материал в газете не появился.
Шли годы. Время от времени на полки книжных магазинов выставлялись новые издания нагибинских книг: его ранние рассказы, повести о детстве, сюжеты из жизни великих музыкантов, художников, писателей, литературные сценарии знаменитых фильмов, его поздние исповедальные повести, единственный роман, дневники...
Впрочем, первоначальный интерес к дневникам заметно поубавился. Безо всяких подсказок, сами собой, они заняли в ряду то подобающее крайнее место, которое обычно отводится в творчестве любого писателя дневникам, записным книжкам, письмам.
Статьи о Юрии Нагибине, появлявшиеся под обложками его книг в качестве предисловий, послесловий, комментариев, приобретали все более академический характер.
Как вдруг...
Запоздалый читательский отклик
«...И этот мучительный излом жизни дает в Нагибине плод, который можно оценить уже как психическую болезнь: он начинает вымещать свое чувство на России и на русских...»
Читатель, вижу, морщится: опять Куняев!
Но это не Куняев. Не Латынина, не Иванова.
Это — великий писатель, как принято его аттестовать, лауреат Нобелевской премии Александр Исаевич Солженицын, собственной персоной.
Еще находясь под гнетущим впечатлением от его труда «Двести лет вместе», этой новоявленной библии антисемитизма, еще размышляя о том, какое же практическое применение найдет автор для своих жидоедских инвектив, — однажды в обзоре журнальных новинок я уловлю огорченный всхлип рецензента: «...Безапелляционно, жестко, далеко не всегда справедливо ругает классик очень хорошего русского писателя Юрия Нагибина...»
Буду откровенен. После недавней повести «Пир в Одессе после холеры», где целая глава посвящена объяснению моей нелюбви к Солженицыну, я радовался тому, что в новой вещи обойдусь без упоминаний о нем.
Но как бы не так! То Володя Солоухин поделится нежданной радостью: «...Вдруг нахожу среди старых читательских писем два письма от Солжа!..» То Юрий Нагибин во «Тьме» вскользь назовет Шафаревича «сподвижником и другом Солженицына».
И, тем более, если кто-то ругает моего героя — да еще «безапелляционно, жестко, далеко не всегда справедливо», — то тут уж прямой товарищеский долг повелевает встать на защиту, хотя бы и через девять лет после его ухода.
В апрельском номере «Нового мира» за 2003-й год нахожу статью А. Солженицына «Двоенье Юрия Нагибина» с подзаголовком «Из "Литературной коллекции"».
Первое, что огорчает при ее прочтении: автор из рук вон плохо знает предмет, о котором взялся судить. Он недостаточно начитан, поверхностен, скоропалителен в выводах, гневлив, что, впрочем, всегда было опознавательным тавром его сочинений. Иногда же он и знает правду, однако увертывается от нее, притворяется, будто ему и невдомек, жульничает по мелочам.
«...За пройденные годы мастерство Нагибина усовершалось и оттачивалось, но всегда в рамках советской благопристойности, никогда и ни в чём, ни литературно, ни общественно, он не задавал вопросов напряжённых и не вызывал сенсации. Такое он совершил лишь в 1994 году выходом своей последней, уже посмертной, книги из двух повестей: «Тьме в конце туннеля» и «Моя золотая тёща». Это, вероятно, наиболее интересное изо всего, что Нагибин написал за всю жизнь...»
Что наиболее интересное — спору нет.