Кавказская война. Том 2. Ермоловское время
Шрифт:
И в то же время Дибич усиленно разрабатывает в своих донесениях план предстоящей кампании в Персию, как бы именно с целью показать свои личные способности к управлению Кавказским краем и военными действиями.
Ермолов скоро понял свое положение. Измученный интригой, сплетавшейся вокруг него, он третьего марта, две недели спустя после прибытия в Тифлис Дибича, пишет следующее открытое, полное достоинства и никого не задевающее письмо государю об увольнении. “Не имев счастья заслужить доверенность Вашего Императорского Величества,– говорится в нем,– должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше Величество мысль, что при теперешних обстоятельствах дела здешнего края поручены человеку, не имевшему ни довольно способности, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности Вашего Императорского Величества поставил и меня в положение чрезвычайно затруднительное: не могу я иметь нужной в военных делах решительности, хотя природа и не совсем отказала мне в оной. Деятельность моя охлаждается
В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которых я совсем не считаю непреодолимым; но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему Императорскому Величеству меру сию как согласную с общей пользой, которая была главной целью моих действий”.
Между тем император, тщетно ожидая более категорических донесений Дибича, уже перестал, насколько можно -судить по его действиям, вполне доверять его беспристрастию и готовности без всяких видов исполнить его волю, и письмом от двадцать седьмого марта сам разрешил все недоумения и вопросы. “Я снова убедился,– писал он,– в полной невозможности оставить дело в прежнем положении, то есть видеть вас и Паскевича вне этого края, а следовательно, себя, отданного на жертву недоумениям, беспокойствам и так далее, как это было по командировки вашей и Паскевича. Я радуюсь, что дал назначение Паскевичу, ибо я вижу из вашего письма, что если мой выбор остановится на нем, вы не считаете необходимым продлить ваше отсутствие”... Вместе с этим косвенным отзывом Дибича в Петербург государь уведомлял его: “Паскевича я приказом завтрашнего числа назначаю вместо Ермолова, со всеми его правами... Уполномочиваю вас,– говорит он далее,– удалить Мадатова, Вельяминова, одним словом, всех лиц, коих вы признаете вредными”.
Государь позаботился и о том, чтобы все сделалось спокойно. “Только без шума и скандала,– писал он,– я воспрещаю всякое оскорбление самым положительным образом и делаю вас всех в том ответственными; пусть все совершится в порядке, с достоинством и согласно точному порядку службы”.
Дибичу оставалось теперь только исполнить волю императора. Но он предвидел ранее исход этого дела, поняв наконец, какое полное доверие питает государь к Паскевичу, и высочайшее повеление двадцать седьмого марта застало уже совершившиеся факты. По странному стечению обстоятельств, двадцать восьмого числа, в тот самый день, когда в Петербурге печатался приказ о назначении Паскевича, в Тифлисе Дибич имел серьезные объяснения с Ермоловым по этому же самому предмету и объявил ему высочайшую волю об отозвании его в Россию.
Двадцать восьмого марта 1827 года Ермолов сошел со сцены кавказских войн.
XLV. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЕРМОЛОВА [15]
Пред ним, за ним нет пышных титл,
Не громок он средь гордой знати,
Но за него усердный глас молитв
Непобедимой русской рати.
Ермолов сошел с политической сцены в самую цветущую пору своей жизни, когда ему не было и пятидесяти лет от роду. Первые шаги в жизни частным человеком были чрезвычайно тяжелы. Как характер высокий и благородный, он принял высочайшее решение о его замещении Паскевичем “с величайшей покорностью, без малейшего изъявления неудовольствия или ропота”, как писал о том государю Дибич. И однако же, несмотря на категорическое запрещение императором малейших оскорблений ему со стороны Паскевича, его удаление с блестящего поприща славы и незабвенных заслуг пред отечеством не обошлось без оскорблений. Когда он, уже уволенный от должности, оставался еще в Тифлисе, приводя в порядок свои дела, Дибич, по свидетельству Погодина, прямо советовал ему поспешить с отъездом, так как Паскевич мог сделать ему неприятность, и Ермолов уехал.
15
Материалами для статей “Ермолов в персидской войне” и “последние годы Ермолова” служили: дела военно-ученого архива главного штаба (собственноручные письма Ермолова, Паскевича и Дибича), акты кавказской археографической комиссии Берже: т. 6; “Русская Старина: т. 5 и 6, 1872; т. 7, 1873; т. 10, 1874; т, 13, 1875; т. 29, 1880; т. XLIII, 1884; “Кавказская Старина”: т. 1; “Записки Ермолова”: ч. 2; Материалы Погодина и др.
Грозный главнокомандующий тех войск, в которые он вложил суворовский дух, выехал из Тифлиса в той же простой рогожной кибитке, в которой десять лет назад его встретили здесь, выехал с третным жалованьем в кармане и с глубокой раной в сердце. “Новое начальство,– говорит он в своих записках,– не имело ко мне даже и того внимания, чтобы дать мне конвой, в котором не отказывают ни одному из отъезжающих. В Тифлисе я его выпросил сам, а на военных постах по дороге давали его начальники
Миновав Кавказ, Ермолов заехал в Таганрог – единственно затем, чтобы видеть место кончины своего благодетеля, императора Александра Павловича, вместе с которым было похоронено его счастье, и затем заключился безвыездно в бедной орловской деревушке своего отца.
Неприветливо встретила уездная глушь и тишь знаменитого главнокомандующего, привыкшего к власти и блеску тысяч штыков, послушных мановению его руки. Надо было создавать для себя новый быт с новыми интересами, и жизнь Ермолова была скучна и угрюма. Старик отец и сестра – вот все его общество; к счастью, он имел значительную библиотеку, и истинных, неизменчивых друзей для себя он нашел в творениях великих писателей. Часть времени отдавалась, впрочем, механической работе – переплету книг, и в этом искусстве Ермолов достиг впоследствии значительного совершенства.
К своему новому положению он относился спокойно, хотя не без иронии и не без горечи. “Тебе Мазарович все скажет, относящееся до меня,– писал он шестнадцатого августа своему приятелю, статс-секретарю Кикину,– он был в Тифлисе последнее время моего пребывания там, и ты услышишь множество странных вещей... Ты не удивишься, ибо нет ничего нового под луной, и может быть, найдешь не совсем справедливым поведение могущественных людей против меня, но и сие весьма обыкновенно”...
Среди своего уединения Ермолов с понятным интересом следил за делами Кавказа. И как ни глубоко страдало оскорбленное самолюбие его, он умел оставаться справедливым даже по отношению к своим открытым врагам. “Удивляет меня,– писал он Кикину двенадцатого октября 1827 года, когда еще свежи были нанесенные ему раны,– удивляет меня, что дела в Персии идут не совсем успешно. Однако же, если, как ты уведомляешь, пошел Паскевич с тридцатью тысячами прямо в Тавриз, он даст оборот делам”...
В Орле Ермолов жил очень скромно и простым по суровости солдатским бытом напоминал героев древности, с которыми любили его сравнивать современники. Да и не на что было позволить себе иной образ жизни. Из всего содержания ему оставлено было только одно жалованье, не превышавшее четырех тысяч рублей ассигнациями, и это было все, что он имел, потому что во всю свою службу постоянно отказывался от получения аренд и денежных наград, которые настойчиво предлагал ему неоднократно император Александр Павлович. Уже впоследствии положение Ермолова изменилось к лучшему, и, как говорят, вот по какому обстоятельству. Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, услышав о таком скудном содержании Ермолова, как-то сказала у себя за столом, что почла бы за счастье, если бы Алексею Петровичу угодно было взять в свое распоряжение ее подмосковное имение (оно стоило более миллиона). Слова эти были доведены до государя, и Ермолов стал получать по тридцать тысяч рублей ассигнациями в год. Эти-то деньги, сберегаемые более нежели скромной жизнью, и сделались основанием оставленного им небольшого состояния.
Уволенный от службы, Ермолов облачился в непривычное для него статское платье, и это обстоятельство служит ему поводом к новой иронии над самим собою и над тем положением, в которое он был поставлен. В высшей степени любопытно и характеристично в этом смысле следующее письмо его, писанное жене Кикина:
“Чудесно счастливая мысль прислать сукна на сюртук, ибо не только я буду иметь вид щегольский, но избавлюсь от насмешек, которые, конечно, вызвал бы я собственным вкусом. Я уже готов был выбрать какой-то аптекарский цвет и появиться в свет в этой микстуре. Уже в тяжких спорах были мы с Анной Петровной (с сестрой), а как мне, теперь отставному, повелевать некем, то я находил удовольствие по крайней мере ее не слушать. Но в то время как я исполнен благодарности за сукно, напуган рисунком, по которому я должен был одет. Огромная фигура моя не может иметь стройной талии, которая требуется. Я бы решился, несмотря на пятьдесят лет, прибегнуть даже к корсету, но и в сем случае не думаю, чтобы из меня что-нибудь вышло. В рисунке означена шляпа дикого цвета. Говаривали прежде, что это цвет людей подозрительных правил – и я содрогнулся. Впрочем, простите человеку, долго жившему в глуши, если не довольно знает, как могут часто переменяться моды. Однако же по боязни прежних толков не пущусь я на шляпу подобного цвета. Если согласно с рисунком в петлице будет роза, я надеюсь, что вы не почтете, что я ношу собственное изображение. Много стоит скромности моей, когда нечаянно даже коснется красоты моей”.
Не весело слагалась, таким образом, жизнь бородинского героя, грозы Кавказа. Добрые приятели, остававшиеся еще у него в тяжелое время опалы, старались по возможности смягчить обрушившиеся на него удары судьбы. Был даже проект – женить Ермолова. Но суровый герой мягко, однако же тоном, не допускавшим возражений, отстранил нежную женскую руку, искавшую семейным счастьем скрасить его суровое существование. Обычное его благородство сказалось и в самых доводах его отказа: он был слишком немолод, чтобы вызвать серьезную любовь, а на половинной любви он не мирился.