Казачьи сказки
Шрифт:
– И старость тебя не берет. Смотри, как я усохла.
Засмеялась Полина, собой довольна.
– Шелк не рвется, булат не сечется, красно золото не ржавеет.
– Все до поры, – говорит подруга, – вянет и красный цвет. Нечего капризы выставлять.
Наше дело – детей рожать. Пора тебе и преклониться к кому-нибудь.
– А я, – говорит Полина, – твово Афоню обожду. Покеда подрастет. К нему и преклонюся.
Глянула мать на своего сынка. И сердце обмерло. Таращится он на Полину во все глаза. Схватила она его на руки и в бега вдарилась.
А та руки в боки и в хохот.
С тех самых пор Афоня все норовил около Полининого дома играться. Смеялась Полина, вона мой жених хворостину оседлал, на мои окошки поглядывает.
Смех смехом. А время шло. Не шло – летело. Вошел Афоня в возраст. Пришла и его пора у Полины счастья спытать. Надел он чистую рубаху. Голову маслом помазал. Волосы расчесал гребешком. И к Полине объявился.
Смотрит она на Афоню. Экий казачина вымахал. Казистый да осанистый. Пригож, чего тут говорить. Пробежала у Полины по сердцу дрожь. А с чего бы вдруг?
– Свататься, знать, пришел?
– Ага, свататься, – отвечает Афоня. – Давай свою задачу.
– А сполнишь?
– Сполню. Нет мне отступу.
– Тогда слушай, – говорит Полина. – Слыхала я от знающих людей, что произрастают на Капказе ягоды чудные, виноградарьем зовутся. Добудешь – мы с тобой тотчас оженимся.
Ушел Афоня.
И сгинул. Ни слуху о нем, ни духу.
Затомилась Полина. Первый раз в жизни такое. По ночам не спит, в постели мечется. Думает: «Рок мне такой выпал, иль я его сама себе придумала».
А тут один за другим Афонины родители сошли в могилу.
Собралися казачки в круг. Лопнуло их терпение. Стали совет держать. Кричат: «Ей-то полгоря, а нам каково? Была бы война, а то так, не за ломаный грош извела казаков. Обуздать ее так, чтоб лихоматом ревела».
Порешили бабы согнать Полину со станицы. И каменьями побить.
Решили – так и сделали.
Идет Полина по дороге побитая, живого места на ней нету. Видит, под курганом человек лежит. И ворон над ним вьется. Подошла поближе, а это Афоня, друг ее сердечный, весь изранетый. Жизнь его, похоже, к концу подходит.
Заплакала Полина. Голосом завыла. Припала к Афоне. Впервые за многие годы жаль ее так разобрала.
Он ей и говорит:
– Сполнил я-таки твою задачку. Вытащил из-за пазухи веточку сухую.
– Если, – говорит, – эту веточку посадить, на ней ягодка сладкая вырастет.
И в беспамятство впал.
Огляделась Полина, сушь окрест стоит несусветная. В груди тоска неразмытая. Жар на нее навалился. Голова закружилась. Прилегла она рядом с Афоней, словно в бреду.
Долго ли, коротко ли времени прошло, очнулся Афоня. Над ним виноград гроздьями висит. Неподалеку родник бьет. Видит, девчушка у лозы стоит, ягоды на нитку нанизала да на шею свою вместо бус навесила.
– Ты кто такая? – спрашивает ее Афоня.
– Я не тутошняя, – отвечает девчушка. – Я зашедшая. Из далека.
– Ты здеся никого не видала? – спрашивает Афоня.
– Не-ка, не видала, – отвечает девчушка.
Привстал казак. К осени дело идет. Полынь дух свой отдает. Да такой горьковатый, что печалит сердце.
– Ты кушай ягодку, – говорит Афоня, – дюже она вкусна.
Горе-злосчастие
Вот народился у казачки сын. Да народился, видать, в недобрый час, в минуту неталаную. Перевязывала повитуха ему пуповину – оборвала нить. Дурная примета – злосчастный ребенок будет, горемыка да бедоноша.
Заголосила мать, кинулась к гадалке, что да как – про судьбу своего ребенка узнать.
А та ей и говорит:
– Нить жизни его суровая, узловатая, опутывает, словно сетями, налягает на него тяжелой обузой. Не будет у него в жизни радости.
Поплакала мать, поплакала. А что делать? Жить-то надо.
Нарекли ребенка Кузьмою. Намаялась с ним мать, что и говорить. Пока мал был Кузьма, не понимал, что ему горькая долюшка выпала. Дите, оно и есть дите. Каждое утро хотел Кузьма с правой ноги встать, а вставал с левой. Захочет матери что-нибудь по домашности помочь, дак все наоборот выходит. Иль горшки разобьет-расколотит, иль хуже того – себя поранит. Однажды приходит он к матери весь в слезах и спрашивает, отчего у него нойка на сердце.
Залилась мать слезами:
– Зародился ты в ту звезду бесчастную, в лихую годину. Нет тебе талану на роду…
После этого случая совсем духом пал Кузьма: злая змея на сердце залегла.
Вырос он жидким да слаботельным. Говорили про него: не казачьего роду… Ну что ж, в хлебе не без ухвостья. Терпели Кузю в станице: кто жалел, а кто и подсмеивался над ним, да не в зло. Он тож дружбы ни с кем не водил, одиночествовал. От людей прятался. Солнышко к закату потянулось, и Кузя на завалинке объявлялся. Молодой еще, а повадки стариковские заимел.
В той же станице жила дочка атамана Дарья. И личиком бела, и с очей весела. Огонь-девка, живому черту глаза колет. Отцова любимица. Вздыхал атаман: «Эх, жаль, что девка. Такой бы казак вышел». Сватов отгонял, свою дочку высоко ставил. Хотел мужа ей найти, чтоб по ней был.
Вот как-то раз проходила Дарьюшка с подружкой мимо Кузиного дома, увидела его на завалинке и запало ей что-то в душу: возьми да спроси, а это, мол, кто такой? Чтой-то раньше я его не видывала.
А подружка ей в ответ удивляется.
– Сколько разов мимо проходила и только заприметила. Да это Кузя-горедушный.
– А от чего горедушный? – спрашивает Дарьюшка.
– Кто-ить знает. Так люди меж собой гутарят. Да вона вишь сидит, развесил печаль по плечам, сам собой любуется.
Разобрало Дарьюшку любопытство.
– Давай подойдем к нему, – говорит.
– Да ну, – отвечает подружка и руками замахала, – с ним тока тоску разводить.
Дарьюшка Дарьюшкой бы не была, если б на своем не настояла.
Подошли они к Кузе. А тот и глазом не ведет. Сидит горюн-горюном. Об чем-то думу думает.