Казарма
Шрифт:
Накануне выпал первый снег. Площадка перед военкоматом сплошь покрылась грязным снежным месивом. Многие из отцов, матерей, братьев, сестер, невест и прочих провожающих толклись здесь с самого утра и не первый уж день. Они страшились, конечно, разлуки со своими Иванами и Петрами, но, может быть, иные из них уже потаённо думали: "Скорей бы всё кончилось! Ведь не на войну же, действительно!.."
Измученные лица людей оживлялись, и сами они взбадривались, когда из-за неприступного казённого забора выскальзывал ихний. Паренёк сразу окунался в горячую ванну любви, жалостливости и мгновенно забывал о слякоти и неуютности военкоматовского
Трезвых было мало. В воздухе явно ощущался запах спиртного. Совсем рядом со мной, у забора стояли трое: низенькая сухонькая мать-старушка, робкий на вид сынок-рекрутик и провожающий его приятель, который, судя по репликам и бывалому виду, уже отслужил своё. Он расторопно управлялся с откупоренной бутылкой водки, плеская из нее в эмалированную облупленную кружку. Старушка отмахнулась от порции и теперь, прижав края шалюшонки к иссохшему рту, со слезами на глазах глядела испуганно на сыночка (а может, это был её внук?). Тот, дергая худеньким голым кадычком, давясь и вздрагивая, тянул горькую жидкость птичьими глотками. Дружок его держал наготове обкусанный солёный огурец и покровительственно успокаивал:
– Ничё, теть Пань, по закону полагается. Легче Ваське будет. А там не подадут... Нет, не подадут! В последний раз можно...
Старушка молча плакала.
"Выпить надо, - вяло подумал я.
– Может, действительно, не скоро теперь доведётся..."
В гастрономе напротив военкомата вина, естественно, не оказалось, бормотухи почему-то тоже, пришлось взять бутылку "Московской". Одному пить? Бр-р-р! Я пошёл искать собутыльника и вдруг наткнулся на земляка - Витьку Ханова. Он, как выяснилось, должен был уехать в армию ещё три дня назад, но вот застрял в облвоенкомате. С отцом и старшим братом Витька Хан устроился под навесом между пустым торговым ларьком и военкоматовским забором. Они распивали бутылку и, оживлённо переговариваясь, уже закусывали...
Жили Хановы на другом краю нашего большого села, поэтому знал я их не впритык. Притом старший из братьев лет на шесть обогнал меня в возрасте, а младший, Витька по прозвищу Хан, на два года от меня отстал, так что дружбы с ними до этого не получалось. Но сейчас я даже чуть не прослезился от радости при нежданной встрече. Они, уже подбалдевшие, тоже чуть ли не с объятиями встретили меня. Сколько парадоксов в этой жизни! Для того чтобы земляки сдружились, им надо повстречаться далеко от дома.
Одним словом, через пяток минут мы уже пили, говорили, строили совместные планы, клялись в дружбе до могилы и обнимались с Ханом. И уже не осталось ни тоски, ни страха, ни чувства одиночества...
Сколько раз потом, в первый год службы, с досадой и горечью вспоминал я эти минуты - минуты, в которые я мог бы в полной мере насладиться напоследок одиночеством, побыть наедине с самим собой, своими мыслями. Разве ж мог я знать тогда, пьянствуя под забором военкомата, что одно из самых тяжких испытаний для солдата - испытание коллективом, невозможность одиночества...
Впрочем, я заскочил вперёд.
Как и водится в таких случаях, горючего не хватило, хотя я почти не пил, и Витька, как самый молодой, побежал за другой порцией. И надо же закон подлости!
– во дворе военкомата требовательный голос, усиленный стократ мегафоном, приказал
Но, на его счастье, толпа призывников собиралась полчаса. Кто-то пустил слух, что нас сейчас распустят по домам до самого утра. Вот бы! Все принялись уже строить хмельные планы на вечер, собираясь прожить за несколько несчастных часов едва ли не полжизни. Мы с Ханом, ставшие уже приятелями не разлей вода, предвкушали нежданный наезд в родное село, гульбу и приключения....
Увы, мечты наши грубо растоптал грузный, с обвисшим животом майор, по лицу которого было видно, что мы, стадо трудноуправляемых баранов, изрядно его раздражаем. Он прокашлял в мегафон:
– Через пять минут - перекличка! Через двадцать минут - на вокзал! Кого не окажется - будет строго наказан!..
Странное это чувство - чувство подчинённости. Никто из нас не знал и не видел этого обрюзглого майора до сегодняшнего дня, впрочем, как и он нас, но вот одно его слово, и мы уже как бы не принадлежим сами себе, не можем распоряжаться собой, своим временем, своей жизнью. Конечно, этому, подчиняемости, учиться не надо, мы уже как-то изначально знали, что обрюзгший майор и другие офицеры и вообще люди в военной форме будут с этого дня распоряжаться и уже распоряжаются нами. Тяжело это сознавать. И даже известное, вроде бы кантовское, утверждение о свободе как осознанной необходимости мало утешает...
Я оглянулся вокруг себя: что это меня потянуло в эмпиреи? Судя по лицам и поведению моих новых товарищей по оружию, им было сейчас не до Канта и не до философии свободы. Одни - и их, казалось, большинство, - возбуждённые вином и своим новым необычным положением, пребывали в состоянии своеобразной эйфории: они громко разговаривали, беспричинно всхохатывали, тормошили себя и соседей. Витька Хан не давал мне ни минуты покоя: успеем ли ещё выпить? Сколько пузырей с собой возьмём?..
Часть призывников веселились неподдельно, радовались перемене жизни. Они принадлежали к тому сорту редких в любые времена людей, которые делают всё - и собственную судьбу в том числе - с удовольствием, аппетитом и даже наслаждением. Я потом кое-кого из этих довольных призывников встречал уже во время службы и убедился, что стали они настоящими бравыми солдатами, как ни натянуто звучит это определение по отношению к стройбату.
А кстати же, из бравирующих, беспричинно всхохатывавших на военкоматовском дворе многие затем в армии, как правило, проходили путь от пресмыкающегося до приблатнённого, о чём придётся говорить подробнее в своём месте.
И, наконец, третий тип людей в этой толпе - тоскующих и даже как бы придавленных, к коему, видимо, можно было причислять и меня. Человеку свойственно возвышать в мыслях себя над окружающими, особенно когда он молод, малознающ и самоуверен. Заметив два-три серьёзных лица среди других лиц и сам стараясь удерживать печать серьёзности и даже величественной скорби на своём челе, я, помню, искренне уверен был в те минуты, что мне да ещё этим двум-трём сурьёзным вьюношам и доступно понимание момента, присущи мысли о свободе, философии Канта и прочих вумных вещах.