Казароза
Шрифт:
Глава первая ТАИТЯНКА
Песок был усеян мертвыми поденками. Тысячи бабочек рваной белой каймой обрамляли берег, плотной ряской покрывали воду. Лодка шла сквозь постепенно редеющие, пляшущие у бортов невесомые тушки вчерашних именинниц, на волне от парохода мама придерживала бидон с керосином, и во сне он понимал, что это 1919 год, лето, последнее лето, когда родители были живы. Они уже разрешали курить при себе, он сидел на корме с папироской. Правый берег накануне заняли красные, от артобстрела на обрыве темнели воронки с потеками оплывшего, как горячий воск, песка, но левый, городской, еще подчинялся Омску. Туда и плыли, чтобы на следующий день увидеть, как в тополиной вьюге, летящей от сада Александра I, в просторечии — Козий
Чтобы понять, что это всего лишь «Баркарола» Шуберта, нужно было проснуться.
Вагин потянулся к тумбочке за часами. Он всегда просыпался в начале шестого, когда из парка неподалеку от дома выходили на маршрут первые трамваи. Стекла, как их ни промазывай, все равно начинали дребезжать, откликаясь на грохот колес и лязганье стрелки. Вскоре этот звук сливался с другими звуками просыпающейся улицы, переставал быть таким одиноко-мучительным, но едва вновь подступал неверный утренний сон, как в соседней комнате звонил будильник, сын вставал и начинал делать зарядку. Потом он шел в ванную. Водные процедуры сопровождались молодецким фырканьем, совершенно лишним для пятидесятилетнего отца семейства. Господи, ну зачем он так шлепает себя по груди!
С бесцеремонным стуком ложилась на стол крышка чайника. Сын открывал кухонный кран на полную мощность, но чайник под струю подставлял не сразу, пропуская застоявшуюся в трубах воду. С полминуты она хлестала в раковину. Слушать это было невыносимо. Чувство, которое по утрам Вагин испытывал и к сыну, и к невестке, слишком громко спускавшей за собой воду в уборной, и даже к внучке Кате, норовившей включить магнитофон, еще не встав с постели, временами пугало его, настолько оно было похоже на ненависть.
В половине девятого последний раз хлопнула входная дверь, лишь тогда немного отпустило. Он вспомнил, что невестка просила сходить в школу, проверить по журналу Катины оценки. Были подозрения, что у девочки не все ладно с учебой, но она это скрывает.
Наступающий день уже не казался таким безнадежно пустым. Одеваясь, завтракая, Вагин не переставал помнить, что сегодня вместо обычной, унизительно бесцельной прогулки ему предстоит прогулка с целью, дело. От этого даже кишечник сработал гораздо лучше.
В свою школу Катя ездила на трамвае. Как все привилегированные городские школы, находилась она в самом центре, в старом двухэтажном здании бывшего Стефановского училища. Раздевшись, Вагин поднялся в учительскую. Урок еще не кончился, нужно было ждать перемены, чтобы классные журналы на десять минут заняли свои места в специальных ячейках из крашеной фанеры. Учителя разошлись по классам, лишь две женщины за столами проверяли тетради, в совпадающем ритме перекладывая их из одной стопки в другую, и Майя Антоновна, англичанка, с которой Катя зимой занималась частным образом, стояла у окна с начальственного вида стариком, абсолютно лысым, в длинном плаще из мягкой серой ткани. В обычных магазинах такие плащи не продавались, их носили вышедшие на пенсию областные руководители высшего звена. Из-под плаща виднелось белое офицерское кашне, тоже знак человека с заслугами, хотя не обязательно военного. Слушая, старик вежливо склонял голову в той неуловимо старомодной манере, какую Вагин с недавних пор замечал и за собой. Раньше ничего такого за ним не водилось, но теперь он с легкостью стал употреблять выражения вроде милостивый государь, мог даже поклониться, поцеловать даме ручку или пропустить кого-нибудь в дверях с неким величавым простиранием руки, словно поступал так всю жизнь и мужественно пронес эти привычки сквозь все те времена, когда подобные слова и жесты не были в чести.
Зазвенел звонок, старик повернул голову. Вагин увидел его левое ухо, уродливо прижатое к голому виску, искореженное, жалкое, ничуть не изменившееся за полвека. Фамилия всплыла мгновенно — Свечников. После смерти Нади юность странно приблизилась, встреча с человеком оттуда не вызвала никаких особенных чувств, кроме привычного, но всякий раз болезненного сожаления, что нельзя рассказать Наде. Он уже хотел подойти, уже мысленно подбирал интонацию первой фразы, чтобы затем произнести эту фамилию и назвать свою, как вдруг почти с физическим чувством тошноты ощутил несоизмеримость того, что когда-то их связывало, с тем, что пролегло между ними. От музыки той жизни в памяти остался только сухой ритм, словно кто-то пытался наиграть ее на барабане. Мелодия копилась, как вода, на пороге сознания, но перелиться через него еще не могла.
Вагин спустился в раздевалку, взял пальто и вышел на улицу. Было тепло, солнечно, тополя стояли в зеленой дымке. Возле школьного крыльца в ряд тянулись облупившиеся за зиму скамейки. Он сел так, чтобы держать под наблюдением крыльцо, и стал ждать, когда выйдет Свечников.
На просохшем асфальте мелом начерчены были «классы». Десятый, выпускной, оканчивался двумя дугами вокруг финальной черты. В одной написано было тюрьма, в другой — сберкасса. Раньше в этих дугах писали огонь и вода, еще раньше — война и мир, а в те времена, когда он сам гонял по таким квадратикам жестянку от сапожного крема, — ад и рай.
Лет в шесть мама заставила выучить стишок про трубочиста Петрушу:
Вот идет Петруша,Славный трубочист,Личиком он черен,А душою чист.Нечего боятьсяЕго черноты,Надо опасатьсяЛожной красоты.Красота нередкоК пагубе ведет,А его метелкаОт огня спасет.Эпический герой, былинный богатырь с сердцем доброй феи, своей волшебной метелкой он навевал сон, когда Вагин в детстве боялся грозящего ночью пожара, и он же незримо стоял в карауле над маминой могилой. Где похоронен отец, никто не знал. Родители умерли от брюшняка с промежутком в неделю, но маме повезло умереть дома, а отца забрали в тифозный барак под черным пиратским флагом. Оттуда трупы вывозили в лес и закапывали в разных местах.
Отец снился редко, зато мама постоянно являлась во сне всем, кто ее знал и любил. У нее была легкая душа. Так говорила бабушка — душа легкая, летает где хочет, ангелы отпускают ее с небес на землю, потому что она здесь никому не может причинить никакого вреда. Голос ее, мгновенно узнаваемый даже в шепоте, Вагин слышал и наяву, как в тот июньский день 1920 года, когда он, курьер губернской газеты «Власть труда», был отправлен в батарею запасного терполка за бракованной лошадью. Отныне ей выпало счастье таскать невесомую по сравнению с пушкой редакционную бричку.
Во дворе казармы валялись остатки угольных ящиков, по углам облепленные белыми пузырчатыми грибами. Эти грибы питались деревом, как ржа — железом, как вошь — телом, как партийные лозунги — человеческим духом. О битве идей напоминал кран со свернутой шеей, торчавший из стены с надписью «Кипяток», где был замазан, снова вписан, снова тщательно выскоблен и сверху все-таки опять нацарапан многострадальный твердый знак на конце. Ни водопровод, ни котельная давно не работали, тем острее стоял вопрос, как правильно обозначить то, что когда-то текло из этого крана.