Казино (сборник)
Шрифт:
После цветочной галереи Мадлен показала мне бассейн. Его дно было выложено бирюзовой плиткой, и вода казалась бирюзовой, как изумруд.
Я представила себе, как утром она заходит в воду, собранная и маленькая, и плывет, плывет, вытесняя движением свою тоску. Потом срезает кремовые розы и ставит их в вазу. Или в серебряное ведро.
Я погружаю свою тоску в книги, она – в цветы. Очень важно, когда есть во что погружать. А может быть, не надо ни роз, ни книг. Вместо всего этого – лебединая верность... Было бы интересно спросить у Мадлен: хочешь
У нее было замкнутое лицо. Я думаю, она бы ответила: хочу богатство и любовь. Хлеб и розы.
Мы вернулись в дом. За время нашего отсутствия пришла подруга Мадлен со своим мужем Шарлем.
Все уселись за стол. Прислуги я не заметила. Может быть, прислуга все приготовила и ушла.
Подавали куропаток, подстреленных утром в собственном лесу.
Охотилась, естественно, не Мадлен, для этого в штате прислуги был специальный человек. Среди сопутствующих блюд я запомнила пюре из шпината и лук-порей. Должно быть, то и другое – очень полезно для здоровья.
Яблочный пирог принесла подруга по имени Франсуаза. У нее синие глаза с желтой серединой, как цветок фиалки. Она работает акушеркой в родильном доме, очень веселая, круглолицая и все время ждет, что ей скажут: «Ой, какие у вас интересные глаза». И ей все говорят.
Я думала, что миллионерши дружат только с миллионершами, а оказывается, они дружат с кем хотят.
Шарль говорил больше всех, я ничего у него не понимала. Я даже не могла установить темы его монолога. И это странно. У Мориса я понимала все, а у Шарля – ни слова. Значит, наши силовые линии шли в разных направлениях. Это был не мой человек.
Франсуаза хихикала, но присутствия или отсутствия ума я не заметила. Франсуаза одинаково могла оказаться и умной, и дурой. Такая внешность может обслуживать и первое, и второе.
Морис и Мадлен не смотрели друг на друга и не общались. Я догадалась: Морис не скрывает своей любви к Этиопе и не хочет притворяться. У Мадлен в этой связи есть две возможности: принять все как есть и смириться, сохранив статус жены миллионера. И делать вид, что ничего не происходит. И второе: бунтовать, протестовать, выяснять отношения, драться за свое счастье до крови.
Мадлен выбрала третье: покинула общую территорию, уехала на дачу и тихо возненавидела.
За обедом она иногда вскидывала свои ненавидящие глаза, бросала фразу, должно быть, хамскую. Морис также коротко огрызался. Не чувствовал себя виноватым. Он – хозяин своей жизни. И его чувства – это его чувства.
После пирога все подошли к камину. Камин был выложен из какого-то дикого камня, как будто высечен из горы.
Возле камина – маленькая дверь в стене, как в каморке у папы Карло. Морис открыл эту дверь, и я увидела высокий кованый стеллаж, на котором были сложены березовые поленья. Поленья сложены не как попало, а рисунком. Кто-то их выкладывал. Наверное, для этого существовал специальный человек.
Я посмотрела на аккуратные чурочки, и у меня потекли слезы.
В это время Морис перенес дрова в камин и поджег. Пламя быстро и рьяно охватило поленницу. Значит, дрова были сухие.
Я смотрела на огонь. Слезы текли независимо от меня. Может быть, мне стало жалко чемодана? А может быть, я оплакивала свою жизнь – жизнь Золушки, не попавшей на бал. Морис и Мадлен ругаются, выясняются, а за стеной, выложенные буквой «М», лежат и сохнут березовые чурки. Они даже пропадают на фоне бескрайней территории, бирюзового бассейна и кремовых роз. И пюре из шпината.
Я плакала весьма скромно, но мои слезы были восприняты как грубая бестактность. Меня пригласили, оказали честь, накормили изысканной едой, а я себе позволяю.
Плакать – невежливо. Если у тебя проблемы – иди к психоаналитику, плати семьдесят долларов, и пусть он занимается тобой за деньги.
Если бы я заплакала в русском доме, меня бы окружили, стали расспрашивать, сочувствовать, давать советы. Обрадовались бы возможности СО-участия. Все оказались бы при деле, и каждый нужен каждому.
А здесь – все по-другому. Морис нахмурился и отвернулся к огню. Мадлен отошла, ее как бы отозвали хлопоты гостеприимной хозяйки. Шарль и Франсуаза сделали вид, что ничего не произошло. Ну совсем ничего. Шарль разглагольствовал, Франсуаза поводила плечами, сияя фиалковым взором.
И я тоже сделала вид, что ничего не произошло. Я слизнула низкие слезы языком, а высокие вытерла ладошкой. И улыбалась огню. И Морису. И готова была ответить на все вопросы, связанные с моей страной. Да, перестройка. Революция, о которой так долго говорили большевики, отменяется. И теперь мы пойдем другим путем. Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим. И у нас будут свои миллионеры, свои камины, и мы будем смотреть на живой огонь. Но когда при нас кто-то заплачет, мы не отвернемся, а кинемся на чужую боль, как на амбразуру.
Морис стал поглядывать на часы. К Этиопе, Этиопе... Его тянуло к двадцатипятилетнему телу, страстным крикам и шепотам. На стороне Мадлен были тридцать лет семейной жизни. А на стороне Этиопы – отсутствие этих тридцати лет. Все сначала. Все внове, как будто только вчера родился на свет.
Мне передалось его нетерпение. Мне тоже захотелось уйти отсюда, где кругами витают над головой обида, гордость и ненависть Мадлен.
Мы садимся в «ягуар». И вот опять дорога. Общее молчание. Мы молчим примерно на одну и ту же тему.
– Мадлен хорошая, – говорю я.
– Да. Очень.
– Тебе ее жалко?
– Ужасно жалко. Но и себя тоже жалко.
– А нельзя обе?
– У меня нет времени на двойную жизнь. Я все время работаю. Ты спрашиваешь, кто мой друг? Работа.
Я думаю: что для меня работа? Практически я замужем за своей профессией. Она меня содержит, утешает, посылает в путешествия, дает людей, общение, и Мориса в том числе. Кто я без своего дела? Стареющая тетка. Но вот я опускаю голову над чистым листом, и нет мне равных.