Кенгуру
Шрифт:
— Гражданин! Гражданин! Пропуск! — окликнул меня, как говорят плохие писатели, до боли знакомый голос. Иду, с понтом не слышу. — Стой, тебе толкуют!
Оборачиваюсь, Коля, и вижу натуральнейшего, слегка постаревшего сторожа Рыбкина, с медалью «За оборону Сталинграда» на стареньком пиджачишке.
А! Это ты, артист! Здорово! — буднично говорит Рыбкин. Я к нему бросаюсь, обнимаю, трясу за плечи, целую, и у него, алкаша старого, нос напудрен для маскировки багровости от дирекции, разит, разумеется, пивом изо рта и портвейном, но я чую почему-то родство с этим человеком.
— Здорово, Рыбкин, здорово, кирюха!
— Не дадут тебе народного. Опять с утра надираешься, — говорит Рыбкин. Я и то терплю. У сменшика вчера двух соболей ляпнули и большого бобра. А это знаешь,сколько
Поддали, И веришь, Коля, сколько я ему не вдалбливал, что я тоже натуральнейший Фан Фаныч, а никакой не артист, он только лыбился и говорил, что мне по-новой надо ложиться на улицу Радио антабус принимать, не то скожусь от белой горячки, как один негр из африканского посольства. Он приехал ночью на кремовом «форде», перелез через забор, и поутрянке негра нашла служительница в крокодиловом бассейне. Негр сидел в воде и плакал, а крокодил забился от страха куда-то в угол. В органах он, протрезвев, объяснил, что пьет от тоски по Африке и уже не раз ночевал по пьянке в слоновнике, антилопнике и обезьяннике. Его и выслали в 24 часа, даже опохмелиться не дали.
— Представляешь, каково было лететь, не поправившись?
— Представляю, — говорю, и понимаю, что не удастся мне доказать Рыбкину, что я это я, потому что он с туфтовым Фан Фанычем вместе снимался, пил, получал гонорары и ходил обедать в дом Кино. На все, что я втолковывал, он отвечал:
— Наливай и не ебли мне мозги. Дай от радио отдохнуть.
— Хорошо, — говорю, — сбегав еще за бутылкой, — а кенгуру убивали или не убивали?
— Убили. Как же не убить? Тогда бы и кина не вышло. Все было, как в жизни.
Тут я, Коля, уронил голову на руки, хмель с меня сошел, и не знаю, сколько я так просидел. Рыбкин, наверно, подумал, что я задрых, вышел и тихо дверь прикрыл. Ну что мне стоило тогда взять у Кидаллы на себя не изнасилование Джеммы, а покушение на Маленкова, Кагановича, Молотова, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова? Ну, чтоб Их, идиотов, все равно никто и не думал убивать, ибо убивают и покушаются на личностей, а такого дерьма, как они, в России хоть пруд пруди. Отволок бы я за них тот же срок, а бедное животное было бы живым и здоровым. Дрянь я, дрянь. Кроме всего прочего, Никита шарахнул бы мне сейчас медаль «За отвагу», а может, под настроение и Героя Советского Союза дал бы, как генералу Насеру. 0б отдельной квартире и даче я уж не говорю. Будь здоров, Коля! Помянем невинную Джемму…
— Рыбкин! — кричу, — Рыбкин! — а он не идет. Подхожу к окну, смотрю, мой подельщик Рыбкин шмонает каких-то студентов. Проверяет ихние цилиндры для чертежей. — Ну что, — говорю потом, — обнаружил похищенных кобр или выдру?
— У нынешней молодежи, кроме глистов, ничего за душой нет, — отвечает Рыбкин. — Очухался?
— Ты когда меня последний раз видел? — спрашиваю.
— Месяца за два до смерти генералиссимуса. Потом ты куда-то пропал. Ну, думаю, заелся, завязал и в гастроль ушел.
— Так. Значит, его убрали? Убрали.
— Кого?
— Меня.
— Ну, и куда же они тебя… того? — спрашивает Рыбкин. Нормальные люди, Коля, очень иногда любят поговорить с людьми на их взгляд поехавшими и стебанутыми.
— В крысиный забой они меня закомстролили. Темно там было, как до сотворения мира. Выпьем, Рыбкин.
— Ха-ха-ха! Что же ты там делал, в забое?
— Крыс бил обушком между рог. План выполнял.
А вот тут, артист, я тебе и зажал яйца дверью! Как же ты их бил, да еще между рог, в сплошной темноте? Опомнись! Ты не чокнулся, а распустился. Возмись за ум, мудила ты из Нижнего Тагила! А крысы и мне представляются минут за десять до белок горячки. Иногда гуси черные в валенках белых и у каждого в клюве орден «Мать-героиня».
— Будь здоров, Рыбкин. Я действительно бил крыс.
— Ладно, допустим. Как ты, однако, их видел?
— У меня третий шнифт открылся, он же третий глаз. Вот здесь, на затылке. Пощупай. Не боись.
Рыбкин дотронулся, Коля, до моего калгана, как до чумы.
— Ври! У меня тоже есть такая шишка.
Тут что-то зло меня взяло на людей, в высшую,
И вообще, Коля, вел себя Рыбкин так, словно двумя руками отмахивался от мысли, что я вижу его, но однако, и перетрухивал в глубине души: а вдруг, и на самом деле работает у меня третий шнифт, а он, Рыбкин, кривляется, жесты делает неприличные, честь, как дурак отдает кому-то, и если поглядеть на него со стороны, то и сам, пожалуй, ведет себя вроде стебанутого второй группы. А я все стою и помалкиваю. Не выдержал старик, нос багровый напудрил, еще глоток бесшумно выжрал, сырком закусил и не чавкал при этом громко. Глубинный страх, что за ним, возможно, наблюдают, сделал его воспитанным человеком. Он уже не кривлялся, а смотрел мне в спину человеческим взглядом тепло, сочувственно и немного виновато.
— Ну, ладно, хватит херовину пороть. Поворачивайся, артист. — Проиграл ты, — говорю, — но бутылку я тебе прощаю и сам за ней сбегаю. Славный ты человек, Рыбкин.
Тут он запсиховал, закапризничал, совсем разговнился, натолкал мне членов полные карманы, оскорбил как актера, нажирающегося до горячки и унижающего при этом старого солдата, хотя тридцатку, которую я у него взял на съемках, и не думаю отдавать.
— Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури.
Я после этого взрыва и рассказал Рыбкину детально, до мелочей, что он делал, умолчав только насчет неблагородного распития водяры без собутыльника, ибо простил человеку его слабость. Он меня обшмонал, думал, я в зеркало подглядывал, и потом уж только, пораженный моим даром, раскис. Совсем раскис.
— Вот бы мне такой же, — говорит, — третий шнифт. Я бы на двух работах сторожил. Эти оба спят, а тот смотрит. Потом наоборот. Сбегал я по-новой. Сидим, трекаем, но сбить Рыбкина с того, что я не артист, а Фан Фаиыч, мне не удалось. Справку об освобождении он даже смотреть отказался. Третий глаз, — говорит, — только у безумно юродивых бывает. Рассказал пару баек, как его баба на Тишинке купила мясо на щи, грудинку. А перед этим как раз с площадки молодняка кабанчика южноамериканского шлепнули. С овчаркой мусора пришли. Она и бросилась на Рыбкина, из чего тот заключил, что кабанчика забили и продали на Тишинке, и от него разило этим кабанчиком, кило которого стоило рублей пять золотом, Хорошо, что у Рыбкина в тот день было алиби, его в вытрезвитель забрали. Потом рассказал, как приехал полковник в черной машине, показал директору какой-то приказ. Директор зоопарка лично поймал павлина и затырил его в багажник черной машины. Рыбкин совершенно точно знает, что павлина отвезли в Кремль и выпустили в огромном кабинете, где Сталин пятые сутки подряд уговаривал маршала Тито не курвиться и не вбивать клин в международное рабочее движение. Два дня ходил павлин по кабинету и нервничал. Сталин то же самое делал, а Тито сидел на стуле и хмуро молчал. Наконец павпин предстал перед ним во всей своей красе. Сталин и говорит Тито: