Кентавр
Шрифт:
— Больше у меня ничего нет, сынок. Теперь мы с тобой как бедные сиротки.
Помахивая коричневым пакетом, он пошел впереди меня к машине.
Наш «бьюик» по-прежнему сиротливо стоял один на своей тени. Нос его был задран вверх, к невидимым снизу рельсам. Запах ментола, словно лунные испарения, пронизывал ледяной воздух. Фабричная стена была как утес из кирпича и черного стекла. Кое-где, странным образом оживляя ее, вместо стекол в окна были вставлены квадраты картона или жести. Кирпич таил свой истинный цвет от уличного фонаря; освещавшего площадку, и на месте стены словно была та же темнота, только поредевшая,
Мотор на морозе никак не заводился. «Тр-тр-тр», — тарахтел стартер, сначала бодро, потом все медленней, неуверенней.
— Господи, не оставь меня, — выдохнул отец вместе с дрожащей струси пара. — Хоть бы еще раз завелась, а уж завтра мы непременно аккумулятор зарядим.
«Тр-тр, трр, тррр».
Отец выключил зажигание, и мы молча сидели в темноте. Он подышал в кулак.
— Вот видишь, — сказал я. — Носил бы перчатки, не пришлось бы сейчас мерзнуть.
— Ты, наверное, продрог до костей, — отозвался он. — Ну, еще разок. — Он снова включил зажигание и нажал большим пальцем кнопку стартера. За это время аккумулятор отдохнул, стартер начал обнадеживающе:
«Др-др, др-др, тр-тр, трр, трр».
Аккумулятор совсем сел.
Отец туже подтянул ручной тормоз и сказал мне:
— Попали мы в переплет. Придется прибегнуть к крайнему средству. Садись за руль, Питер, а я вылезу и толкну машину. Тут есть небольшой уклон, но она стоит ладом. Включи заднюю передачу. Как крикну, бросай сцепление. Да смотри же, резко, сразу.
— Может, лучше сходить за механиком, покуда гараж не закрылся? — сказал я, боясь, что не справлюсь.
— Ничего, давай попробуем, — сказал он. — Ты не робей.
Он вылез из машины, а я подвинулся, со страху сев на свои учебники и пакет с маминым бутербродом. Отец встал перед капотом, пригнулся, чтобы всей тяжестью навалиться на машину, и зубы его блеснули при желтом свете, как у гнома. Фары так били ему в лицо, что лоб, казалось, сплошь состоял из шишек, и было заметно, что он не раз ломал нос, когда студентом, тридцать лет назад, играл в футбол. Похолодев, я проверил положение рычага скоростей, ключа зажигания и подсоса. Отец кивнул, и я отпустил ручной тормоз. Только его дурацкая круглая шапчонка синела над капотом, когда он навалился на машину. Она подалась назад. Шины верещали все пронзительней; внизу склон был чуть круче, и это прибавило драгоценную каплю разгона, инерция машины на миг высвободилась вся целиком. Отец отчаянно завопил:
— Давай!
Я бросил сцепление резко, как он велел. Машина дернулась и со стуком остановилась; но ее движение через ржавые шестерни и стертые диски уже передалось мотору, и он, как ребенок, которого шлепнули, икнул. Потом закашлял, цилиндры застучали с перебоями, машина затряслась, и я, до половины вдвинув подсос, чтобы мотор не захлебнулся, выжал акселератор; это была ошибка. Сбившись с тона, мотор чихнул раз, другой и заглох.
Теперь машина стояла на ровном месте. Где-то далеко, за фабрикой, открылась дверь бара, и полоса света упала на улицу.
Отец подошел к моей дверце, и я отодвинулся, готовый со стыда провалиться сквозь землю. Все тело у меня горело, я чуть штаны не намочил.
— Вот сволочь, — сказал я по-мужски грубо, стараясь как-то прикрыть свой позор.
— Ты прекрасно справился, мальчик, — сказал отец тяжело дыша и снова сел за руль. — Мотор застыл, но теперь он, может быть, малость разогрелся.
Осторожно, как взломщик, он черным силуэтом склонился над щитком, нога коснулась акселератора. Нужно было, чтобы мотор завелся сразу, и он завелся. Отец снова возродил искру, и машина, взревев, ожила. Я закрыл глаза с чувством благодарности и откинулся назад, ожидая, что мы сейчас тронемся.
Но мы не тронулись. Негромкий, прерывистый скрежет донесся сзади, оттуда, где, как я воображал, возили трупы, когда машина принадлежала хозяину похоронного бюро. Черный отцовский силуэт быстро включал одну за другой все скорости; но всякий раз машина отвечала все тем же негромким скрежетом — и ни с места. Отец, не веря себе, попробовал каждую скорость во второй раз. Мотор ревел, но машина не двигалась. Бешеный, нарастающий рев отдавался эхом от фабричной стены, и я боялся, что на шум прибегут люди из дальнего бара.
Отец положил руки на руль и уронил на них голову. Раньше так делала только мама. В пылу ссоры или в отчаянье она клала руки на стол и роняла на них голову; я пугался — уж лучше бы она сердилась, потому что тогда было видно ее лицо.
— Папа?
Он не ответил. Фонарь облепил неподвижными блестками его вязаную шапочку; так был выписан хлеб на картине Вермеера.
— Как ты думаешь, в чем дело?
И тут мне пришло в голову, что с ним один из его «приступов» и необъяснимое поведение машины на деле было лишь отражением какой-то поломки в нем самом. Я уже хотел коснуться его — хотя вообще-то никогда к нему не прикасался, — но тут он поднял голову, и на его бугристом, морщинистом и все же мальчишеском лице появилось подобие улыбки.
— Вот так всю жизнь мне достается, — сказал он. — Жаль, что я и тебя впутал. Ума не приложу, почему эта проклятая машина ни с места. Наверное, по той же причине, отчего наша команда пловцов не может выиграть.
Он опять прибавил обороты и, глядя вниз, между коленями, на педаль сцепления, стал нажимать и отпускать ее.
— Слышишь, как там сзади скрежещет? — спросил я.
Отец поднял голову и засмеялся.
— Бедняга, — сказал он. — Тебе бы в отцы победителя, а достался неудачник. Идем. И если я никогда больше не увижу эту кучу хлама, тем лучше.
Он вылез и с такой силой захлопнул дверцу, что чуть стекло не высадил. Черный кузов покачался на неподвижных колесах, а потом, отбрасывая тонкую, как бумага, тень, самодовольно замер, словно одержал победу. Мы пошли прочь.
— Потому-то я и не хотел переезжать на эту ферму, — сказал отец. — Сразу становишься рабом автомобиля. Единственное, чего мне хотелось, — это иметь возможность всюду добраться на своих двоих, мой идеал — прийти пешком на собственные похороны. Продать ноги — значит продать жизнь.