Кетополис: Киты и броненосцы
Шрифт:
Случилось так. Краузе должен был спуститься на дно, метров тридцать глубина, и найти потерянный якорь от буксира. Краузе облачился, проверился, все как полагается, привинтили шлем, продули, начали его спускать. Спустили. Отзвонился он, так, мол, и так, «достиг грунта, и мне тут хорошо»…
А дальше началось странное.
Шланг ему пережало при погружении или, может, газолиновые пары попали в компрессор – но стало тут Краузе вдруг мерещиться. Вроде ничего особенного. Будто стоит он в своем шлеме с решеткой посреди огромной мутной глубины, а вокруг простирается сад мертвых
Я смотрю, говорит Краузе, и у меня волосы сквозь металл прорастают. Их человек сорок. В тяжелых медных шлемах, со шлангами, тянущимися в темноту, в серых костюмах со свинцовыми подошвами. Покрыты с ног до головы водорослями и ракушками. Подводное течение заставляет их медленно колыхаться, как диковинные деревья. Да… человек сорок их… или больше. Все в разных позах. Прожектор светит тускло и размыто.
И тишина.
И тогда Краузе сказал в телефон одно слово. И потом снова это же слово. И так все время говорил, пока его поднимали. А когда на палубу вытащили и шлем сняли – начал это слово кричать. Представляете? Здоровенный мужик сидит на стуле в водолазном костюме, лицо белое, как простыня, глаза бешеные. Голову вверх задрал так, что на горле жилы вздулись, и орет хриплым голосом: Вы! Вы! Вы! Вы!
«Вытаскивайте».
Краузе потом коньяком отпаивали – так, что чуть было не споили.
А сейчас он пропал.
Спустя много лет, сидя на веранде, я вспоминаю то мгновение, когда силуэт в сером рединготе попал в прорезь прицела. Моя рука подрагивает – неудивительно после такой ночи, – мне кажется, что я ни за что не попаду, а пули Тушинского… две пули… или все три…
И конечно, я попал.
– Лейтенант Дантон? – у него приятный чистый голос, хотя, кажется, слишком высокий для такого крупного человека. Лет сорока. Темные волосы с проседью. Левая щека была когда-то сильно обожжена – остался шрам. Глаза из-под козырька жесткие, ясные. Голубые. От уголков разбегаются морщинки.
Я говорю:
– Да.
– Полковник Йоргенсон, военная полиция, – он прижимает ладонь к козырьку, бросает вниз. – У меня для вас не слишком приятные новости, лейтенант. – Он медлит. – Один вопрос, лейтенант. Дуэль в военное время приравнивается к измене короне. Вы знали об этом. Тогда почему?
Я молчу.
– Что ж, – он вздыхает. – Приказом Канцлера вы приговариваетесь к каторжным работам на срок…
– Мне знакомо ваше лицо, – говорю я внезапно. Оно мне действительно знакомо. – Натан? У вас, помнится, тенор.
– Простите? – полковник вглядывается в меня уже по-другому, внимательнее. – Да, драматический тенор. Откуда?
И тут он вспоминает. Складка на лбу разглаживается, секунда, собирается вновь.
– Неужели… о, дьявол. Козмо? Вашего отца не Константин зовут, случайно?
– Недолет, перелет, накрытие. Рад вас видеть, Натан. Как ваша семья? Как дети?
Я жду ответа. Я ненавижу оперу.
– Все прекрасно, лейтенант, – говорит морпех медленно. – Спасибо. Здоровье вашего отца лучше? Он, помню, все жаловался на геморроидальные боли…
Я против воли улыбаюсь. Папа в своем репертуаре.
– С тех пор, как преставился, не жалуется.
Полковник меняется в лице.
– Эх, мальчик. Как же вы так…
Я хочу его поправить, но в последний момент передумываю и молчу. В конце концов, этот человек знал моего отца.
Йоргенсон говорит:
– Катер отправляется завтра в восемь часов утра с каторжного причала. Старый порт. Козмо… – он вдруг запинается, начинает сначала: – Козмо… дайте мне слово чести, лейтенант, что будете там. На все про все у вас будут сутки. Успеете попрощаться с матерью, с любимой… с друзьями. Мне жаль, но это единственное, что я могу для вас сделать.
С матерью, с любимой женщиной, с друзьями? Навестить кладбище, постоять у закрытой двери, посмотреть с пирса вслед уплывающему «Игефельду» – перевожу я. Ну да, успею. Хорошее предложение, без всякой иронии. Спасибо, Натан.
– Даю слово чести, господин полковник. Завтра в восемь утра я буду на каторжном причале.
– Спасибо, – говорит Натан. Он прикладывает руку к фуражке, и я прикладываю. Так мы стоим довольно долго, глядя друг на друга, – а за спиной Йоргенсона переминаются рядовые, ждут, когда офицеры закончат валять дурака, на ветру холодно, морпехи хотят в казармы. Там тепло и нет этого промозглого сырого ветра, вынимающего душу. А морпехам еще наводить глянец к завтрашнему параду. День Большой Бойни, что ж вы хотите.
Впрочем, их могут отправить и к Патройе – воевать с дикарями Остенвольфа.
Странная штука. Остенвольф уже раз пять подходил к Кетополису (правда, впервые настолько близко: от форпоста до городской черты рукой подать) и столько же раз срывался и уходил обратно в глубь острова, в джунгли. Без всяких видимых причин. Ну, на то он и безумец, чтобы его действия нельзя было объяснить нормальной человеческой логикой. Или даже тактическими соображениями. В тактике ведь что самое главное? Непредсказуемость…
Именно.
…а не безумие.
Когда-то Остенвольф считался лучшим генералом Кетополиса. Да что тут говорить. Мы восхищались этим человеком. Я восхищался.
…вставить себе в голову беспроводной телеграф для управления автоматонами – это не безумие?
Я достаю карманные часы. Восемь тридцать одна. У меня впереди еще целых двадцать три часа и двадцать девять минут свободы.
Опять смотрю на морпехов.
Наверное, странно воевать с противником, который относится к тебе как к ходячему складу провианта? Эдакие завернутые в сукно банки с тушеной говядиной…
Боже, о чем я только думаю.
Часы притягивают взгляд. Они тикают в ладони. Я почти физически ощущаю, как сдвигаются стрелки – огромные, металлические, в несколько этажей, с космическим грохотом перескакивают на следующее деление – БУМ и БУМ… Сейчас, в восемь часов тридцать две минуты, Октавио Остенвольф считается выродком и вселенским злом.
А Козмо Дантон еще пять минут назад считался подающим надежды морским офицером.
Теперь я никто.
– Понимаете, Козмо? – полковник смотрит на меня, голубые глаза – боль.