Кинжал для левой руки
Шрифт:
Отобранное оружие кавторанг тоже записал на счет поруганной офицерской чести. Ну что ж, сегодня он расплатится за все сполна. «День славы настает…»
«Едва я покинул свое кресло, как дверь в салон распахнулась и Белышев с мичманом Соколовым быстро прошли в каюту командира.
Я опоздал! Промедлил всего лишь несколько мгновений… Не знаю, чего они мне стоили — судьбы или жизни… Захотелось вдруг горько разрыдаться в плечо Надин, как это сделала она, там, на подоконнике… Я рухнул в кресло, и Красильников, мой несостоявшийся старший офицер, положил
Белышев с Соколовым вышли из каюты командира, и все как один впились в их лица взглядами: что?!
Мне показалось, что комиссар повеселел. Он подошел к часовому, шепнул ему что-то, усмехнулся, и оба удалились из салона. Через минуту и Эриксон весьма решительно перешагнул комингс своей каюты. “Жребий брошен!” Он был в фуражке, длинном бушлате, с биноклем на груди.
— Господа офицеры, прошу вас наверх, по своим местам. Сейчас будем сниматься и пойдем к Николаевскому мосту.
— Куда, куда? — удивленно протянул Красильников. Но ему никто не ответил.
Я прошел в каюту, надел шинель и взбежал на ют, куда был расписан по снятию со швартовых. Порывистый ветер с юга чуть не сорвал фуражку. Было сыро, темно и беззвездно. Но дождь уже не моросил.
С кормовой рубки наружный плафон едва освещал ют тусклым электричеством. Я споткнулся о кормовые концы, разбросанные по палубе. Ютовые тихо зубоскалили у лееров правого борта. Я отозвал унтер-офицера и велел навести порядок.
— Черт-те что на палубе. Сами же ноги поломаете!
Унтер зыкнул ютовых.
— Эй, вуенные! Концы в бухты прибрать!
Матросы нехотя принялись за дело. Палуба мягко сотряслась и мерно задрожала — пустили машины, которые работали то вперед, то назад, размывая винтами отмель, наросшую за год стоянки.
— Отдать кормовой! — крикнули с мостика. Я громко репетовал, думая о том, что опоздай Белышев на полминуты — и эту команду подавал бы я, и кто-то другой смотрел бы, как уползает с берега стальной трос, как плавно отходит от стенки корма, волоча по воде свет, ниспадавший из иллюминаторов. “Аврора” шла по Неве самым малым… Осенняя темень поглотила Васильевский остров — ни огонька, ни искры из трубы. Лишь на Английской набережной горел тусклый оконный квадратик. Я всмотрелся, и сердце взыграло: то был дом Берхов, и свет был зажжен в этаже, где жили Грессеры. Трудно было сказать, в какой комнате, но мне хотелось думать, что это не спит Надин, что она у окна и видит, как приближается к ее дому красавец-крейсер. Она, конечно, думает обо мне, о том, что случилось вчера. Как? Уже вчера? Да, сейчас далеко за полночь и на дворе 25 октября семнадцатого года.
А все-таки это просто распрекрасно, что мы идем к Николаевскому мосту! Об этом и не мечталось, чтобы так попрощаться, почти как в рыцарском романе — примчать под окна дамы на коне в боевых доспехах…
— Господин мичман, куда мы идем? — осторожно интересуется долговязый матрос.
— К Николаевскому мосту.
— А что мы там будем делать?
— Не знаю, — стараюсь отвечать как можно дружелюбнее. — Подойдем, получим приказание, станет ясно.
— Скорей бы на якорь да в кубрик погреться. Спина задубела… Глянь, Васюта, окно горит. Не одни мы не спим.
— И то веселее…
Мне неприятно, что они положили глаз на мой огонек. Я не хочу, чтобы кто-нибудь отпустил сальную шутку насчет неспящих в ночи, и быстро перевожу разговор:
— Какая жуткая тишина…
Крейсер застопорил машины и теперь идет по инерции, бесшумно, будто скользит по намасленному стеклу. Ничто не взбулькнет, не всплеснет…
Вдруг ржаво загрохотала цепь, и вода гулко ухнула под тяжестью станового якоря. Крейсер вздрогнул и замер, уставив форштевень в гранитный бык Николаевского моста.
— Вот и приплыли! — облегченно вздохнул унтер-офицер. Все разом о чем-то заговорили, радуясь скорому отдыху. Из темноты возникла фигура Эриксона, он шел с мостика к себе в каюту.
— Идите отдыхать, — кивнул он мне устало. Я приказал унтер-офицеру отпустить матросов в кубрик, а сам отправился в свою каюту, где и написал эти строки.
Сейчас лягу и усну так, как говорила бабушка: будто мертвый рукой обвел.
Спишь ли ты, милая Надин?»
25 октября 1917 года. Полдень
Царственный город вздымал в небо кресты и шпили, ангелов и корабли, фабричные трубы и стрелы портальных кранов. Статуи богов и героев на мокрой крыше Зимнего дворца подпирали головами низкое серое небо. Меж прозеленевших фигур курился дым. То был отнюдь не благовонный фимиам. То юнкера и ударницы топили печи в холодном осажденном дворце.
Бледное чухонское солнце выкатывало из-за арки Главного штаба. В прорехи небесной наволочи оно било в окна Зимнего, золотыми путами вязало статуи богов и героев на дворцовой крыше, и казалось, что по огненному настилу его лучей вот-вот съедет с арки колесница Победы и шестерка медных коней промчит ее над площадью, увлекая за собой неистовые толпы гневных людей. Каменное жерло арки, словно мортира, наведенная в сердцевину дворца, выхлестнет их в едином порыве, и под ударом могучего залпа рухнет мраморный столп, и бронзовый ангел с его вершины накроет дворец своим тяжелым карающим крестом.
На мраморных клетках столичного плац-парада вот-вот должен был разыграться финал грандиознейшей партии. И среди ее тысяч красно-белых фигур тайно творилась в этот день никому неведомая комбинация: некий «офицер» должен был уничтожить некую «пешку», дабы белая «ладья» могла нанести удар по красному «ферзю». И тогда все вернется на круги своя: колесница Победы и кони незыблемо замрут на своем месте, а медные боги с крыши дворца вечно будут подпирать головами тяжелое низкое небо.
Человек, вознамерившийся выиграть историческую партию, сидел на скамейке Петровского парка, бессильно привалившись к деревянной спинке. После всех ночных и утренних перипетий, после великолепного блефа, пережитого в полуподвале трактирчика, руки и ноги вдруг ослабели настолько, что Грессер едва доплелся до первой скамьи. Но мозг работал превосходно.
Тащиться на Лиговку через весь город — в который раз искушать судьбу. Не может же, в самом деле, везти бесконечно. Вызвать Чумыша и отправиться на моторке? Было бы лучше всего. По Обводному каналу они проскочили бы, минуя всевозможные пикеты, патрули, разъезды, до самого дома павловской сестры, что стоит у Ново-Каменного моста. Шестиэтажную жилую громадину, увенчанную угловой башней, построили совсем недавно — перед войной. Грессер знал этот дом. Его архитектор Фанталов приходился ему шурином. Черти бы их всех побрали — шуринов, архитекторов, механиков, этот дьявольский город, непроходимый, как минное поле!