Киппс
Шрифт:
И только ложась спать, впервые за весь день вспомнил еще кое о чем.
— О, чтоб тебе! — в сердцах воскликнул он. — Опять я не сказал старикам… Надо же!.. Придется сызнова катить в Нью-Ромней!
Он забрался в постель и долго сидел, задумавшись, на подушке.
— Вот чудеса, — вымолвил он наконец.
Потом вспомнил, что она заметила его усики. И погрузился в самодовольные размышления.
Он представлял, как сообщает Энн о своем богатстве. Вот она удивится!
Наконец он глубоко вздохнул, задул свечу, свернулся поуютнее и немного погодя уже спал крепким сном…
Но на следующее утро да и весь следующий день он все время ловил себя на мыслях об Энн — сияющей, желанной, приветливой, и ему то до смерти хотелось опять съездить в Нью-Ромней, то до смерти хотелось никогда больше
После обеда он сидел на набережной, и тут его осенило: «Как же это я ей не сказал, что помолвлен!»
Энн!
Все мечты, все волнения и надежды, которые за все эти годы выветрились бесследно и прочно забылись, вновь вернулись к нему, но теперь они стали иными, ибо иной стала Энн, а она-то и была средоточием грез и волнений. Киппс вспоминал, как однажды приехал в Нью-Ромней на рождество с твердым решением поцеловать ее и как уныло и пусто стало все вокруг, когда оказалось, что она уехала.
Просто не верится, а ведь он плакал тогда из-за нее самыми настоящими слезами… А быть может, и не так уж трудно этому поверить… Сколько же лет прошло с тех пор?
Я должен бы каждый день благодарить Создателя за то, что он не препоручил мне возглавить Страшный суд. Пытаясь умерить пыл несправедливости, я поддавался бы порой приступам судорожной нерешительности, которая не смягчала бы, а лишь продлила муки в День Страшного суда. К обладателям чинов, званий, титулов, к тем, кто ставит себя выше других, я был бы чужд всякого снисхождения: к епископам, к преуспевающим наставникам, к судьям, ко всем высокоуважаемым баловням судьбы. В особенности к епископам, на них у меня зуб — ведь мои предки были викингами. Я и сейчас нередко мечтаю приплыть, высадиться, прогнать, завоевать с мечом в руках — и чтобы цвет этого зловредного сословия удирал от меня что есть мочи, а я судил бы его не по заслугам, пристрастно, чересчур сурово. Другое дело — такие, как Киппс… Тут от моей решительности не останется и следа. Приговор замрет у меня на устах. Все и вся замрут в ожидании. Весы будут колебаться, колебаться, и едва только они станут крениться в сторону неблагоприятного суждения, мой палец подтолкнет их, и они вновь закачаются. Короли, воины, государственные мужи, блестящие женщины — все сильные и славные мира сего, задыхаясь от негодования, будут ждать, не удостоенные приговора, даже незамеченные, либо я вынесу им суровый приговор походя, лишь бы не приставали, а я буду озабочен одним: что бы такое сказать, где бы найти хоть какой-нибудь довод в защиту Киппса… Хотя, боюсь, ничем нельзя оправдать его по той простой причине, что через два дня он уже опять говорил с Энн.
Человек всегда ищет себе оправдания. Накануне вечером Читтерлоу встретился у Киппса с молодым Уолшингемом, и между ними произошла стычка, которая несколько поколебала кое-какие представления Киппса. Оба пришли почти одновременно и, проявив чисто мужской, повышенный интерес к старику Мафусаилу — три звездочки, быстро потеряли равновесие, после чего, не стесняясь присутствия радушного хозяина, завели свару. Поначалу казалось, что победа на стороне Уолшингема, но потом Читтерлоу стал орать во все горло и просто-напросто заглушил противника; поначалу Читтерлоу стал распространяться об огромных доходах драматургов, и молодой Уолшингем тут же перещеголял его, бесстыдно, но внушительно выставив напоказ свои познания по части финансовой политики. Читтерлоу хвастался тысячами, а молодой Уолшингем — сотнями тысяч и, потрясая богатствами целых народов, остался бесспорным победителем. От деятельности финансовых воротил он уже перешел к своим излюбленным рассуждениям о сверхчеловеке, но тут Читтерлоу оправился от удара и снова ринулся в наступление.
— Кстати, о женщинах, — вдруг прервал он Уолшингема, который рассказывал кое-какие подробности об одном недавно умершем столпе общества, неизвестные за пределами тесного круга коллег Уолшингема. — Кстати, о женщинах и о том, как они умеют прибрать к рукам нашего брата.
(А между тем разговор шел вовсе не о женщинах, а о спекуляции — этой язве, разъедающей современное общество.)
Очень скоро стало ясно, что и на сей раз победителем в споре выйдет Читтерлоу. Он знал столь много и столь многих, что его мудрено было перещеголять. Молодой Уолшингем сыпал злыми эпиграммами и многозначительными недомолвками, но даже неискушенному Киппсу было ясно, что мудрость этого знатока всех пороков почерпнута из книг. Очевидно, сам он не испытал настоящей страсти. Зато Читтерлоу поражал и убеждал. Он безумствовал из-за женщин, и они из-за него безумствовали, он бывал влюблен в нескольких сразу — «не считая Бесси», — он любил и терял, любил и сдерживал свою страсть, любил и покидал возлюбленных. Он пролил яркий свет на мораль современной Америки, где его турне прошло с шумным успехом. Он поведал историю в духе одной из самых известных песен Киплинга. То был рассказ о простой и романтической страсти, о неправдоподобном счастье, о любви я красоте, которые он познал на пароходе во время поездки по Гудзону с субботы до понедельника, и в заключение он процитировал:
— Это она мне раскрыла глаза, я женское сердце постиг.
И он повторил рефрен известного стихотворения Киплинга, а потом принялся превозносить самого поэта.
— Милый, славный Киплинг, — с фамильярной нежностью говорил Читтерлоу, — уж он-то знает. — И вдруг стал читать киплинговские стихи.
Я смолоду повесой былИ уз никаких не знал,Без удержу тратил сердца пыл,Сердца, как цветы, срывал.(Такие строки, на мой взгляд, могут расшатать чьи угодно моральные устои.)
— Жаль, что это не я сочинил, — сказал Читтерлоу. — Ведь это сама жизнь! Но попробуйте изобразить это на сцене, попробуйте изобразить на сцене хоть крупицу истинной жизни — и увидите, как все на вас набросятся! Только Киплинг мог отважиться на такое. Эти стихи меня ошарашили! То есть, конечно, его стихи меня и прежде поражали и после тоже, но эти строки положили меня на обе лопатки. А между тем, знаете… там ведь есть и такое… вот послушайте:
Я смолоду повесой был,Пришли расплаты сроки!Когда на многих растратишь свой пыл,Останешься одиноким.Так вот. Что касается меня… Не знаю, быть может, это еще ничего не доказывает, ибо я во многих отношениях натура исключительная, и нет смысла это отрицать, но если уж говорить обо мне… признаюсь только вам двоим, и вам незачем распространяться об этом… С тех пор, как я женился на Мюриель, я свято храню верность… Да! Ни разу я не изменил ей. Даже случайно ни разу не сказал и не сделал ничего такого, что хоть в малейшей степени…
Такое доверие лестно слушателям — и его карие глазки стали задумчивы, а раскатистый голос зазвучал серьезнее и строже. — Это она мне раскрыла глаза! — выразительно продекламировал он.
— Да, — сказал Уолшингем, воспользовавшись этой многозначительной паузой, — мужчина должен знать женщин. И единственно разумный путь познания — это путь эксперимента.
— Если вас привлекает эксперимент, мой мальчик, могу сообщить вам… — снова заговорил Читтерлоу.
Так они беседовали. И когда поздней ночью Киппс отправился спать, в голове у него шумело от речей и от выпитого виски, и он долго, непозволительно долго сидел на краю постели и горестно размышлял о своей постыдной, недостойной мужчины моногамии и все чаще, все определеннее возвращался к мысли, что, пожалуй, можно бы и не порывать с Энн.
Несколько дней Киппс упорно противился желанию снова удрать в Нью-Ромней…
Не знаю, можно ли этим в какой-то мере оправдать его поступок. Настоящий мужчина, волевой, сильный, с твердым характером, остался бы глух к болтовне легкомысленных приятелей, но я никогда и не пытался ставить Киппса столь высоко. Так или иначе, вторую половину следующего дня он провел с Энн и без зазрения совести вел себя так, словно готов влюбиться без памяти.
Он повстречался с ней на Главной улице, остановил ее и, еще ни о чем не успев подумать, храбро предложил прогуляться «в память о прежних временах».