Китаист
Шрифт:
Три станции по красной ветке. Пересадка. И еще одна по фиолетовой. Доехав до нужной станции, он поднялся наверх. Стараясь не отвлекаться на неоновые буквы: «Совсем электричество не экономят… – свернул в темный переулок. – Телефонная будка. На схеме справа…»
Думал, спросят документы, но парень, живущий в соседней, торцевой квартире, вышел на площадку и протянул ему ключи.
– Я до завтра, утром уеду, – хотелось наладить простой человеческий контакт.
– Да мне-то… Хыть до нового года… – парень поддернул обвислые треники. – Запрешь, в почтовый ящик сунь.
– А Красная площадь где?
– Чо-чо?
– Кремль…
– А… –
Он потоптался в прихожей: все-таки без пяти минут одиннадцать. «Но когда еще доведется? – пристроил чемодан под вешалку. – Была не была!»
Неодобрительно оглядев соседскую дверь: «Разгильдяй. Живет себе не тужит. Бдительность потерял», – спустился по лестнице, радуясь, что избавился наконец от чемодана: хоть и на колесиках, а все равно утомительно. Следуя знакомым маршрутом, вышел на широкую улицу, которую парень назвал Тверской.
Вопреки ожиданиям: а говорили, в их Москве гулянка до ночи! – попадались редкие прохожие. Зато машин! – автомобили шли сплошным потоком. Если не считать «ниссанов» (отметил два «патрола» и одного «санни»), большинство неизвестных ему марок.
«Фольксвагены», автомобили их отечественного автопрома, тоже попадались, но в явном меньшинстве. Сколько ни вглядывался, углядел всего одну «трешку» – горбатенькую, последней модели, предмет мечтаний зятя-комсомольца. Верин муж до сих пор ездит на «козульке» (официальное название «краснояр» – автомобильный завод, купленный у корейцев, построили под Красноярском) – тупоносой, будто топором вырубали. И запчастей – днем с огнем.
На подступах к площади ветер заметно окреп. Стало холодно и пустынно – ни людей, ни машин. Он поднял воротник и прибавил шагу, больше не глядя по сторонам. Ступени подземного перехода посверкивали наледью. Держась за поручень, с грехом пополам спустился под землю, ноги так и норовили разъехаться. И, перебежав одним духом, вышел с другой стороны.
Стало совсем страшно. «Ничего, я быстро. Туда и обратно», – ежась и дыша на пальцы, нырнул под арку между двумя башенками. Отсюда открывался вид на ступенчатое здание, где маячила фигура в тулупе – полицай, охраняющий их Мавзолей. «Да мне-то что… Их страна. Что хотят, то и охраняют», – но уговоры не помогали. Мысль о том, что в какой-нибудь сотне метров от него лежит преступник всех времен и народов, чьи руки обагрены кровью миллионов, рождала дрожь.
Он стоял, не поднимая глаз от брусчатки, будто дышал могильным холодом: одно дело – труп чужого вождя, совсем другое – то, что ему предстоит.
Это он видел множество раз – в кино, на слайдах, на фотографиях, но теперь точно мертвой хваткой сковали сердце. «Сейчас, сейчас…» – медлил, набираясь храбрости.
Собравшись с духом, поднял голову.
Сердце стукнуло и остановилось.
Вместо привычных красных звезд – родных и негасимых – на вершинах их кремлевских башен тусклым инфернальным светом горели черные свастики.
Вторая
Время притупляет и самые острые впечатления. Следующие две недели, прошедшие с того незапамятного утра, когда, бросив связку ключей в почтовый
Как бы то ни было, он понемногу свыкался с тем, что черные свастики попадаются сплошь и рядом, не говоря уж о бесноватом психе с косой челкой и невротически ровными усиками над верхней губой (то нарисованном, то напечатанном, то изваянном в бронзе, камне или мраморе), и уже почти не удивлялся, когда, проезжая в автобусе мимо, ну, скажем, Финляндского вокзала, видел постамент, окруженный заиндевелой решеточкой, на котором высилось скульптурное изображение короткоусого деятеля, чьим именем, собственно, и была названа площадь. То же самое и станции метро. Если в первые две недели своего пребывания в этом историческом призраке своего родного города он еще вздрагивал, услышав механический голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция проспект Гиммлера», со временем эти слова зазвучали нейтрально, не слишком отличаясь от самых обычных объявлений вроде: «Будьте взаимно вежливы. Уступайте места беременным женщинам и пассажирам с детьми».
Голос, читающий объявления в нашем ленинградском метро, вслед за детьми упоминает инвалидов. Здесь, в России, от них давным-давно избавились, отправив в спецприюты. Кажется, куда-то на север. (О том, что детей с врожденными неизлечимыми заболеваниями убивают немедленно после их рождения, он знал давно. Этому вопиющему обыкновению захребетной жизни советское телевидение посвятило целый цикл передач под общим названием: «Пиррова победа. Страшные последствия оккупации». В доказательство того, что за последние десятилетия российское население превратилось в диких зверей, приводились итоги всероссийского референдума, когда, отвечая на вопрос: должно ли общество проявить подлинную гуманность или пусть жизнь несчастных родителей этих мелких и никому не нужных уродцев превратится в ад, – большинство респондентов выбрало первый вариант.)
Какое-то время он еще переводил мысленно: «Площадь Рудольфа Гесса – ага, Владимирская; Вагнеровская – ну да, у нас Пушкинская», – но потом и это исчезло, тем более названия некоторых станций совпадали: Невский проспект, Гостиный двор (по-здешнему писалось как слышалось: Гостинный) или Технологический институт.
И все-таки одним из главных испытаний оказался нем-русский язык.
На курсах его изучению уделялось самое пристальное внимание, но одно дело – семинарские занятия, совсем другое – языковая среда.
Довольно скоро выяснилось, что простые петербуржцы, те, к кому он время от времени обращался – спросить, например, дорогу, – понимают его с трудом. Напрашивался неутешительный вывод: нем-русский, которому учили на курсах, во многом устарел. Что, впрочем, неудивительно: Александр Егорович Панченко, носитель языка, преподававший в их группе, покинул Россию лет двадцать назад.
Демонстрируя курсантам потрепанную книжечку, по нынешним временам раритет, Александр Егорович приводил характерные примеры: