Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской
Шрифт:
Конец «Шехеразады»
Это происходило в те годы, когда голод страшной тенью распростерся над Россией, когда с Сибири двигался Колчак, с Черного моря наступал Врангель, на Украине буйствовал Махно, повсеместно орудовали вооруженные банды грабителей и убийц.
Целые деревни сжигались. Беженцы шли по дорогам, прося подаяния и крова… Спутник голода — сыпняк косил людей. Вымирали деревни. Избы стояли с заколоченными окнами и дверями. Люди покидали родные места, устремлялись длинными и безрадостными вереницами вперед, куда глаза глядят. В полную неизвестность.
В Москве дома не топились. Не было электричества. Уборные в домах не работали. Сероватого пайкового хлеба выдавали очень мало — величиной
Земская больница уже давно заняла все четыре флигеля, стоявшие с четырех сторон нашего когда-то дворца. Главный врач больницы, Екатерина Николаевна Владыкина, много лет бывавшая у нас как завсегдатай преферанса, с первого же дня Октябрьской революции 1917 года предложила маме устроить ее в больницу канцелярской служащей.
Она хотела дать маме возможность жить в одном из наших бывших флигелей и таким образом получить какой-то кров.
Впоследствии работа в больнице могла бы дать матери трудовой стаж, а затем и пенсию.
Но мама уговорила Екатерину Николаевну Владыкину предоставить все эти блага жене нашего зубного врача — Наталье Александровне Манкаш. Мама всю жизнь содержала семью Натальи Александровны (вместе с ее двумя дочерьми: Лелей, ровесницей моего брата Вячеслава, и Валей, моей однолеткой).
Владыкина исполнила мамину просьбу. Таким образом, Наталья Александровна оказалась в сказочных по тому времени условиях. Желая сохранить маме хотя бы какую-нибудь часть обстановки, Владыкина поселила мамину подопечную в нашем любимом правом флигеле, с выходом к парку. В этом флигеле мы обычно жили летом и наезжали туда зимой на Рождество, и ранней весной на Пасху.
Владыкина устроила Наталью Александровну в больницу на должность кастелянши. Наталья Александровна всю свою зарплату тратила главным образом на дочерей. Больница обеспечивала ее полным пансионом, она даже могла вечером приносить дочерям свой ужин: немного супа, немного каши, которые помещались в двух судках. Хлеба, конечно, домой не полагалось, но в те годы жестокого голода о такой службе и о таком питании можно было только мечтать. Флигель, в котором поселилась Наталья Александровна, был еще не разграблен.
Старинные, красного дерева, пузатые комоды были полны постельного, носильного и столового белья. Шкафы — полны самой разнообразной посуды, а горки и секретеры — дорогих безделушек из фарфора. Гардеробы хранили массу всякой одежды, а в кухне ярко блестели расставленные в ряд на полках медные кастрюли. Особые, самые дорогие кастрюли (из белой меди), отлитые на знаменитом заводе Круппа (впоследствии военном), строго подобранные по величине, висели на отдельной стене.
Казалось, что вот-вот сейчас войдет повар со своей помощницей поварихой (нашей дорогой Парашенькой) — и запылает огонь в печи, и застучат поварские ножи, и потянутся от плиты вкусные, заманчивые и давно уже всеми забытые запахи.
Но увы!.. В кухне было холодно. Огромные стенные шкафы для провианта с широкими ящиками для крупы были пусты. Пуста была также и кладовая. Дом не отапливался, и топить было нечем. Еле-еле хватало принесенными из больницы щепками отопить наверху две жилые комнаты Натальи Александровны. Запасы дров еще были, но
Керосина не было и в помине. Свечи давно уже были вынуты из всех люстр и подсвечников. Все было сожжено. Вечерами весь дом погружался в темноту. В доме оказался большой запас деревянного масла. Ведь у нас было много образов и киотов, а потому Наталья Александровна использовала это несметное число лампад для освещения. И вот по вечерам, подобно блуждающим огонькам, скользили вверх и вниз по лестнице разноцветные огни. Это Наталья Александровна, Леля и Валя переходили из одной комнаты в другую, каждая держа перед собой зажженную лампаду, а так как все они были из разноцветного стекла, то ночной мрак весело оживлялся желтыми, красными, зелеными, синими и лиловыми огоньками. Это создавало впечатление чего-то волшебного, вспоминалось детство, и какая-то мирная тишина охватывала нас с мамой, когда мы, измученные, усталые и гонимые, перешагнули порог милого, когда-то своего, родного жилища.
Порыв первой налетевшей на нас бури, перед которой мы чудом устояли, порядком уже потрепал и обжег нас. Мы пережили ряд бесконечных обысков, несколько арестов и снова по той же чистой случайности оказались на свободе.
Вячеслав и его товарищ, по имени Алек, бежали. Некоторые родные и близкие были уничтожены. Нам ни одного дня больше нельзя было оставаться в Москве. Теперь наступило такое время, когда нас брали и подвергали допросам уже не только из-за нашего княжества, а из-за наших близких, судьбой которых интересовались. Их разыскивали. Неизвестно еще, какие меры готовились предпринять, какие указы готовили издать по отношению к «бывшим»…
Все свои решения мама выполняла быстро, и вот мы перешагнули порог милого флигеля в Петровском… Со стен на нас взглянули знакомые, родные фамильные портреты, фотографии и миниатюры. В гостиной, в зеркальных горках, которые поддерживались выточенными из розового дерева горными антилопами (стоявшими на задних ножках), спокойно в холоде зеркал отражались знакомые, любимые безделушки. Нога утопала в коврах. Так же, как и в детстве, на меня загадочным взором смотрела сова, сидевшая на звонке, и так же, как в те дни, переливались ее глаза из золотистого берилла. Бисерные коллекции на стене, собрание редчайших, выточенных из слоновой кости вещиц и мой детский чернильный прибор из синего сакса с бронзой, отделанный красивыми медальонами, в которых порхали амуры, — все это было здесь, ожидало нас… Другие на нашем месте, перенеся все то, что мы уже успели перенеся, войдя сейчас под свой бывший кров, разрыдались бы от нахлынувших чувств и со стоном отчаяния упали бы в объятия друг друга, но… Мама была мужественна, бесстрашна и горда, а я прошла школу военной дисциплины у моего брата. Но как ни в чем не бывало разговаривая с Натальей Александровной, и я, и мама, словно сговорившись, избегали смотреть друг другу в глаза.
Зима уже наступала, и на окаменевшую землю и на застывшие лужи летели первые снежинки.
Я подошла к окну столовой: милый, знакомый вид! Вот каре крокетного поля, полузаросшего теперь мертвой пожелтевшей травой, а там, за ним, — плотная стена мощных столетних сосен с ржаво-рыжими стволами. Сейчас их вершины, раскачиваемые порывами ветра, склонялись то в одну, то в другую сторону, и мне казалось, что они кивают мне и радушно шепчут: «Добро пожаловать! Добро пожаловать!» — и вместе с тем предостерегают: «Зачем вы приехали? И зачем вы только приехали?..» Сердце мое больно сжалось. Чувство затравленного зверя теперь уже никогда не покидало меня. Я отошла от окна, взбежала по лестнице на второй этаж. Войдя в гостиную, подошла к любимому мною «Блютнеру», подняла крышку. Клавиши были холодны. Я нажала их. Послышался знакомый мягкий, поющий, чуть вибрирующий звук, характерный звук, присущий только «Блютнеру». Я села и начала играть первое, что пришло мне на ум.