Клио в зазеркалье: Исторический аргумент в гуманитарной и социальной теории. Коллективная монография
Шрифт:
Экономические циклы, повторяющиеся серии, групповые конфликты, институционализированные верования, мемориальные празднества, воображаемые миры давних эпох – все это сделалось полем исследований. Переход к так называемой «новой истории» во Франции еще более расширил круг вопросов. Поменялись даже представления об историческом времени. Историки не обязательно следовали за Броделем с его longue dur'ee 130 , но, говоря о средневековой цивилизации (Ж. Ле Гофф) или, скажем, о «цивилизации барокко» (П. Шоню), они отходили и от прежней историографии, сконцентрированной на великих личностях и государственных актах, и от историософских грандиозных фантазий по поводу цивилизаций на манер Шпенглера и Тойнби. Своего рода метатеорией сделалась «историческая антропология», которая соприкасается как с философией, так и с рядом наук о человеке. Ею обосновывается методический плюрализм историографии. При этом сама история становилась своего рода метанаукой для всех наук о человеке. Разве социальные науки не изучают исторически существовавшие общества и само сегодняшнее общество не изменяется каждый год и каждый день? Если «умственный инструментарий», как первоначально называл Л. Февр «ментальности», у людей
130
См. примеч. 61 к главе «Отцы кентавров и Клио in partibus infidelium», с. 7–36 наст. изд. – Примеч. ред.
131
Иногда со ссылкой на Мишле с его знаменитым предисловием к многотомной французской истории 1869 г.
Тем самым поменялись методы, причем преобладал импорт их из других дисциплин. Необходимость таких заимствований очевидна: имея дело с экономическими или демографическими процессами в прошлом, нужно ознакомиться с существующими ныне научными теориями. Как уже было сказано выше, историк принадлежит научному сообществу, а потому должен учитывать те сведения, которые дают нам науки о природе, идет ли речь о космологии или химии. Более того, сегодня вспомогательные исторические дисциплины развивались не без участия естествознания (дендрохронология, радиоизотопное датирование, аэрофотосъемка и т. п.), а геология, география и биология издавна входили в повествование историков – полезные ископаемые, морские торговые пути, климат, растения и животный мир учитывались историками и в древности.
Только в случае социальных наук мы имеем дело с набором весьма неопределенных полей знания. Во-первых, существуют несовпадения между разными дисциплинами: социолог и экономист часто расходятся в видении одних и тех же процессов, словосочетание «когнитивные науки» служит «шапкой» для ряда дисциплин, говорящих на непонятных друг для друга языках. Во-вторых, в рамках самих этих дисциплин не было и нет единства. Причем речь идет совсем не обязательно о расхождениях, проистекающих из привнесенной извне идеологии, как это представляется многим марксистам, видящим в противостоящих им доктринах «буржуазную идеологию». Представители кейнсианства спорят с монетаристами, вполне «буржуазный» mainstream экономической науки («неоклассика») расходится с «австрийской школой», причем эпитеты, которыми награждают представителей последней, бывают даже более резкими, чем на истматовском жаргоне. О социологии и психологии еще труднее говорить как о «нормальных науках» в терминах Т. Куна, поскольку в социологии даже самые общие понятия по-разному определяются сторонниками Р. Дарендорфа, Н. Лумана и П. Бурдьё (а немалое число сегодняшних социологов вообще не считают общество объектом социологии – эта дисциплина «кодирует» социологически все, что угодно). В психологии бихевиористы, когнитивисты и психоаналитики просто не имеют общего языка, а иногда и прямо называют друг друга шарлатанами и невеждами. Само прилагательное «социальный», применяемое представителями всех этих наук, понимается совершенно по-разному, да и где в человеческом мире провести границу между «социальным» и «не-социальным»?
Наконец, применимость методов, разработанных для познания современного общества, к далеким от него социумам и культурам часто вызывала сомнения. Ориентация на новейшие наработки и применение «последнего слова науки» для объяснения давних обществ в терминах дисциплин, разработанных для общества нынешнего, была метко названа П. Бурдьё «этноцентризмом». Да и видение самой истории представителями таких наук далеко от признания ее метатеоретического статуса, поскольку история для них есть некий банк данных. «Историк раскапывает эти данные и затем предоставляет их своим более теоретически мыслящим коллегам, которые затем производят научные обобщения и теории, устанавливая связи между различными видами социальных ситуаций. Эти теории могут затем применяться к самой истории для того, чтобы улучшить наше понимание тех способов, которыми взаимно соединяются ее эпизоды» 132 . Только нацелены эти обобщения на сети отношений, не просто осмыслявшихся людьми в иных терминах, но и существовавших лишь посредством иных смыслов, актуальных только для той эпохи. А потому историческое объяснение куда больше напоминает применение знания иностранного языка для понимания разговора, нежели знания законов физики для понимания работы паровой машины. Никакая умозрительная «мир-система бронзового века» или «политэкономия феодализма» не помогут историкам, занятым хоть древним Шумером, хоть трудным периодом Московского княжества в середине XV в. (борьба Василия Темного и Шемяки).
132
Уинч П. Идея социальной науки и ее отношение к философии. М.: Русское феноменологическое общество, 1996. C. 99.
Не будучи специалистами во всех этих дисциплинах, историки заимствовали кажущиеся им наиболее пригодными ad hoc методы. Случайность такого рода импорта хорошо видна уже по «классикам»; когда Бродель сочувственно ссылается на Ф. Симиана и Ж. Гурвича, то подавляющее большинство сегодняшних социологов, прослушавших подробный курс по истории своей науки, зададут вопрос: «Кто это такие?» Конечно, историк русской эмиграции вспомнит, что меньшевик Гурвич, писавший в Германии начала ХХ в. диссертацию о Фихте, потом преподавал социологию в Сорбонне, но сегодня редко кто открывает его заполненные искусственными классификациями многостраничные труды. В силу моды на психоанализ к нему нередко обращались историки, но они брали только то, что им более или менее подходило, причем чаще всего из популярных изложений. Доныне секта свидетелей «травмы исторической памяти» ссылается на Фрейда, хотя о травме, ведущей к истерическому неврозу, он писал только в самых ранних своих трудах, а затем от такого упрощенного взгляда отказался. Занимаясь социологией Н. Элиаса, автор этих строк обнаружил, что во Франции его активно использовал и пропагандировал такой выдающийся историк, как Р. Шартье, тогда как другой, не менее выдающийся – Э. Ле Руа Ладюри, – посвятил
Таких примеров можно было бы привести изрядное число. Заимствования следовали и за интеллектуальными модами, теми доктринами comme il faut, которые отвечали веяниям в «левой» университетской среде. Когда в ней совершается переход от Сартра и Адорно к Фуко и Деррида, то можно ожидать появление сочинений историков, в которых какую-то роль начинают играть то «авторитарная личность», то «микрофизика власти».
Конечно, далеко не все заимствования были бесплодными. Если нынешний политолог использует математическую теорию игр, применяя ее к выборам сегодняшних президентов и сенаторов в США, то почему не использовать ее для выборов тех же персонажей в XIX столетии? Если так называемая «теорема Томаса» работает при осмыслении массового поведения в наше время, то она потенциально применима и при изучении биржевого краха 1929 г., и гонений на христиан во II в. н. э. Историческая наука обогатилась новыми инструментами. Методологический плюрализм сам по себе совсем не обязательно плох и не сводится к болтовне о «мультидисциплинарности», но он никак не может сделаться основанием тотальной истории. А именно такая разносторонность, даже всеядность, предлагалась в качестве фундамента – на место Провидения или Разума в качестве такого базиса пришла деятельность коллективного субъекта, цеха академических историков с их дистинкциями и синтезами по чужим прописям.
Разница с прежней философией истории заключается именно в том, что тотальность обеспечивается не умозрением, не априорным принятием того, что человеческая природа определяется стремлением к разуму и свободе (Кант, Фихте) или направляется абсолютным духом (Гегель). Идея всемирной истории доныне несет на себе след такого умозрения, хотя на практике она выступает как некое предельное понятие, горизонт, на котором видимы очертания тех или иных действующих субъектов. Более приземленные версии, будь то либеральная Whig history или исторический материализм, сохраняли целостное видение истории и задавали рамки, горизонт эмпирических исследований. Более того, марксизм оказал немалое влияние на историографию ХХ в., причем он никак не сводится к набору self-fulfilling prophecies 133 , как утверждал К. Поппер. Кстати, сам термин «тотальная история» принадлежит и Г. Лукачу, обосновывавшему ее возможность в своей ранней работе «История и классовое сознание». От нее идет прямая линия сначала к «эмансипативной теории» Ю. Хабермаса в «Познании и интересе», а затем к множеству сегодняшних «освободительных» сочинений. Поменялся лишь субъект такой тотальности: от рабочего класса, превращающегося из «класса-в-себе» в «класс-для-себя», произошел переход к всякого рода меньшинствам, свобода коих должна означать свободу для всех. Пока под диалектикой подразумевается гегелевское движение от абстрактного к конкретному, а учение об экономических интересах социальных групп не перетекает в спасительное для человечества знание, марксизм вполне приемлем и для лишенного веры в доктрину историка. Если же «невидимая рука рынка» или «классовая борьба» ведут человечество к некой цели, то мы имеем дело с лежащей за пределами науки телеологией. Есть закономерности, которые наблюдаемы в истории, но нет законов Истории, пока мы остаемся в пределах эмпирического знания.
133
«Самосбывающиеся пророчества» (англ.) – термин Карла Поппера, подразумевающий, что вероятность исполнения прогноза зависит от целенаправленных действий людей, владеющих информацией, содержащейся в прогнозе, и заинтересованных (или, напротив, незаинтересованных) в воплощении предсказанных событий в действительность. – Примеч. ред.
Ни прежняя историософия, ни безбрежный плюрализм, переходящий в «этноцентризм», не могут выступать в качестве основания исторической науки. Историку полезно познакомиться с философскими учениями прошлого и настоящего – и Гегеля, и П. Рикёра читать стоит; он обязан знакомиться с нынешними теориями социологов и экономистов, разбираясь с социальными структурами и институтами обществ прошлого. Даже наработки генетиков могут оказаться небесполезными (хотя вступать в секту поклонников какой-нибудь гаплогруппы совсем не обязательно). Однако все это не дает нам тотальной науки – об этих притязаниях можно забыть. Да и о какой тотальности может идти речь, если вид homo sapiens существует примерно 100–150 тысяч лет, а границей истории по-прежнему остаются бесписьменные общества? Гадательные суждения относительно племен, которым принадлежали глиняные черепки, конечно, имеют свою цену (даже если иной раз порождают химеры, вроде «скифов-пахарей»).
Если историю от прочих наук отличает не предмет (все социальные науки обращены на него) и не метод – понимание, интерпретация мотивов и мыслей важны для всех изучающих человеческую реальность, – то что же является специфичным для историков? Это не нарративность – социолог, психотерапевт и этнограф также рассказывают о полученных ими результатах исследований. Таковым не может быть и внимание к процессам, возникновению и развитию во времени, поскольку экономические циклы, демографические изменения, конфликты социальных групп протекают во времени.
Мы возвращаемся тем самым к историзму, который является основным принципом историографии как таковой, но обретает теоретическое воплощение в трудах представителей Historismus как интеллектуального течения европейской мысли конца XIX – начала ХХ в. У истории нет монополии на герменевтику или «отнесение к ценности», методологический дуализм безусловно принадлежит прошлому, равно как и свойственная тому времени оппозиция «духа» и «природы». Обоснована критика «романтической герменевтики» Х. Г. Гадамером: в качестве основного метода эмпатия ведет не к проникновению в прошлое, а к его искажению. Кстати, это относится и к другим наукам о человеке – склонность подменять методологическими изысками вдумчивое проникновение в социальные и политические процессы ведет к слепоте как ученых, так и непрестанно разрастающегося племени экспертов. У истории имеется множество методов, разработанных прежде всего вспомогательными дисциплинами, но нет только ей присущего Метода.