Клодина замужем
Шрифт:
Увы! Всё, что я здесь пишу как бы наудачу, отнюдь не подводит меня к пониманию того, где же трещина. Но, клянусь, я отлично чувствую, что она есть!
Вот мы и дома. Позади утомительные визиты, обязательные после возвращения. Утихла и лихорадка Рено, страстно желавшего, чтобы мне понравилось моё новое гнездо.
Он предложил выбирать между двумя квартирами: обе принадлежат ему. (А ведь две квартиры – многовато для одного Рено…) «Если они тебе не понравятся, дорогая моя девочка, мы подберём что-нибудь получше». Меня так и подмывало ответить: «Покажите третью», но я почувствовала, как в моей душе снова поднимается невыносимый ужас перед переездом; тогда я стала добросовестно осматриваться и, в особенности,
– Я хотела бы перевезти сюда свою девичью кровать с кретоновыми занавесками.
В ответ на это мой бедный Рено в растерянности простёр руки к небу:
– Несчастная! Девичья кровать посреди спальни в стиле Людовика Пятнадцатого! Кстати, дорогая, подумай-ка хорошенько, что ты говоришь! Ведь к кровати пришлось бы прилаживать удлинитель… да что я говорю: уширитель!
Знаю, знаю. Что же делать? Не могла я всерьёз интересоваться мебелью, о которой понятия не имела – тогда, во всяком случае. Большая низкая кровать стала моей подругой, и туалетная комната тоже, как, впрочем, и несколько огромных кресел, каждое из которых напоминает одиночную камеру. Зато все остальные предметы по-прежнему на меня поглядывают, так сказать, с недоверием; зеркальный шкаф косится, когда я прохожу мимо; в гостиной стол с гнутыми ножками так и норовит меня зацепить; впрочем, и я в долгу не остаюсь.
Боже мой! Два месяца прошло, а я до сих пор не приручила эту проклятую квартиру! Стараюсь заставить свой внутренний голос замолчать, когда он ворчит: «За два месяца кто угодно может приструнить любую мебель, только не Клодина».
Интересно, согласилась бы Фаншетта здесь жить? Я снова встретилась на улице Жакоб со своей белоснежной красавицей; её не предупредили о моём возвращении, и мне было тяжело видеть полную её растерянность, когда она беспомощно распласталась у меня в ногах и не подавала голоса, а я поглаживала её розовый животик и никак не могла сосчитать удары бешено колотившегося кошачьего сердечка. Я перевернула её на бок, чтобы расчесать потускневшую шубку; в ответ на этот знакомый жест она подняла голову, и чего только не было в её взгляде: и упрёк, и нежная преданность, и готовность на любую муку… О беззащитный зверёк! До чего ты мне близок, я так хорошо тебя понимаю!
Я вновь увиделась со своим благородным отцом, могучим бородачом, изрыгающим хлёсткие слова и кипящим беззлобной воинственностью. Не сознавая этого, мы друг друга любим, и я правильно поняла его приветственную фразу: «Соблаговолишь ты наконец обнять меня, проклятое отродье?» – так он выражал своё живейшее удовольствие. Мне показалось, за два года он ещё подрос. Нет, серьёзно! И вот доказательство: он признался, что на улице Жакоб ему стало тесновато. И прибавил: «Понимаешь, я недавно скупил за бесценок книги на аукционе… Тысячи две, не меньше… стадо свиней! Пришлось их пока спихнуть в ломбард на хранение! А в моей конуре и так тесно… Вот в Монтиньи, в дальней комнате, которая никогда не открывается, я бы мог…» Он отворачивается и дёргает себя за бороду, но мы успели встретиться глазами и обменяться особенным взглядом. Ох, старый жук! Я хочу сказать, что он, пожалуй, способен вернуться в Монтиньи, как недавно переехал в Париж: просто так, без причины…
Со вчерашнего дня квартира Ре… наша квартира приведена в порядок. Больше не придётся видеть ни придирчивого обойщика, ни рассеянного мастера, вешавшего шторы: каждые пять минут он терял какой-нибудь из своих инструментов золочёной меди. Рено чувствует себя как рыба в воде, прохаживается по квартире, улыбается небольшим настенным часам, которые никогда не врут, расправляется с рамкой, которая не вписывается в интерьер. Он обнял меня за шею и повёл по комнатам с «хозяйским» осмотром; после головокружительного поцелуя он оставил меня в салоне (очевидно, сам он отправился работать в «Дипломатический журнал», дабы позаботиться о судьбе Европы с Якобсеном и обойтись с Абдул-Хамидом так, как он того заслуживает), напутствовав такими словами: «Мой милый деспот! Можешь царствовать в своё удовольствие».
Я долго сижу без дела, предаваясь мечтам. Часы бьют один раз, и я не знаю, который теперь час. Я встаю, совершенно растерянная и потерявшая счёт времени. Оказываюсь перед каминным зеркалом, торопливо прикалываю шляпку… чтобы идти домой.
Вот и всё. Это крах. Вам это ни о чём не говорит? Тогда вам везёт.
Чтобы идти домой! И куда же? Значит, я не дома? Нет, нет, в этом-то и состоит моё несчастье.
Чтобы идти домой! Куда? Не к папе, разумеется: он уже навалил на моей кровати горы грязных бумаг. Не в Монтиньи, потому что ни родной дом, ни Школа…
Чтобы идти домой! Стало быть, у меня нет дома? Нет! Здесь я живу у господина, которого я люблю, пусть так, но живу я у него дома! Увы, Клодина, ты – вырванный из земли стебелёк; неужто твои корни так глубоки? Что скажет Рено? Он бессилен.
Куда уйти? В себя. Вгрызться в собственную боль, безрассудную и невыразимую, и свернуться клубочком в этой ямке.
Я снова сажусь, не снимая шляпы, изо всех сил сжимаю руки: вгрызаюсь.
Мой дневник не имеет будущего. Я забросила его пять месяцев назад, остановившись на печальной ноте, и ненавижу его за это. Кстати, у меня нет времени держать его в курсе всех моих дел. Рено выводит меня в свет, вернее было бы сказать: понемногу показывает меня всем – больше, чем мне бы хотелось. Но так как он мною гордится, я не хочу причинять ему хлопот и не отказываюсь его сопровождать…
Его женитьба – я понятия об этом не имела – всколыхнула всех его знакомых из самых разных кругов. Нет, он их не знает. Зато его знают все. А он не способен назвать по имени даже половину тех, с кем обменивается сердечным рукопожатием и представляет мне. Он разбросан, неисправимо легкомысленен и по-настоящему ни к чему не привязан… кроме меня. «Кто этот господин, Рено? – Это… Его имя выскочило у меня из головы». Ну и ну! Похоже, этого требует профессия; похоже, доскональное изучение предмета перед серьёзными дипломатическими публикациями неминуемо влечёт за собой рукопожатие целой толпы хлыщей, размалёванных дам (как полусветских, так и светских с головы до ног), нескромных навязчивых актрисулек, художников и их моделей…
Но Рено, представляя меня, вкладывает в эти три слова: «Моя жена, Клодина» – столько супружеской и отеческой гордости (до чего трогательна их наивность в устах этого пресыщенного парижанина), что я оставляю при себе колкости, готовые вот-вот сорваться с языка, и не позволяю себе насмешки. И потом, у меня всегда есть возможность отыграться; когда Рено весьма неуверенно представляет мне какого-нибудь «господина… Дюрана», я с мстительной радостью переспрашиваю:
– Неужели? А третьего дня вы говорили, что его зовут Дюпон!
Светлые усы и загорелое лицо демонстрируют полную растерянность:
– Я так сказал? Ты уверена? Хорош же я! Спутал их обоих с… третьим, в общем, одним кретином, с которым я на «ты», потому что когда-то мы вместе учились в шестом классе.
Пустое! Я всё равно плохо понимаю такую фамильярность с малознакомыми людьми.
Тут и там, в коридорах Опера-Комик, на концертах Шевийяра и Колонна, на вечерах (на вечерах особенно, когда страх перед музыкой омрачает лица) меня встречали взглядами и словами далеко не благожелательными. Так я, стало быть, им не безразлична? А-а, верно, здесь я – жена Рено, как в Монтиньи он – муж Клодины. Эти парижане говорят тихо, но в моём родном краю у всех жителей такой тонкий слух, что мы слышим, как растёт трава.