Клуб бессмертных
Шрифт:
Само собой, до того злосчастного происшествия с дротиком разговаривать я умела. Много ли ума надо? Разговаривали, спешу вам сообщить, практически все животные. Птицы болтали. Насекомые бормотали. Рыбы мямлили, но все-таки, преодолев себя, говорили. Все издавало звуки в этом мире. Вернее, не так. Все издавало звуки в мире Гомера, который позже стал вашим миром, в котором уже ничто и никто, кроме вас, не разговаривает. Спасибо за комплимент: я действительно провела два года в школе Платона. Там мне приходилось охранять ворота с высеченной над ними надписью. «Истина – враг заблуждений».
Нет, именно эта надпись. Все остальное придумано позже. Вы скажете,
Аристотель здорово подшутил над Платоном и этой его надписью значительно позже, когда сказал:
– Платон мне друг, но истина – дороже.
Теперь понимаете, что он хотел этим сказать?
Еще бы: Платон, стало быть, друг Аристотеля, но поскольку Аристотель во всем заблуждался, то Платону дороже истина. Которая – враг заблуждений. Следовательно, Платон иносказательно говорил следующее:
– Платон мне враг.
Позже Аристотель со смехом признавался ученикам – тогда я позволила одному из них подобрать себя, чтобы изучать медицину на животном, – что это была его тонкая издевка над Платоном. И будто бы Платон до последнего не желал признать очевидного: что ученик Аристотель жестоко над ним посмеялся.
Истина – враг заблуждений. Вот смехота-то. С таким же успехом старик мог начертать на воротах избитую истину: «Морская вода – соленая». Или – «Собака лает, а птица щебечет».
Да и то последнее было бы неправдой. Ведь собаки и птицы, как я уже упоминала, разговаривали. Причем очень отчетливо. Древние греки, надо отдать им должное, об этом догадывались. Это было, естественно, еще до Платона и Аристотеля, которые резко отделили род людской от всего окружающего мира. Именно эти два человека повинны в том, что вы, люди, перестали жить с природой в гармонии и, следовательно, поссорились сами с собой.
Философы вырвали вас из привычной среды обитания. Это было бы прекрасно, предложи они вам что-то взамен. Они этого не сделали. Единственным, кто понимал, в чем суть – и я его искренне за это уважаю, – был Монтень. Но он и философом-то не был. В привычном для вас понимании этого слова, конечно. Он просто рассуждал о привычных, окружающих вас вещах и понятиях, глядя на них непредвзято. За это философы его презирают. Аристотель не может прийти в себя с тех пор, как Монтеня подселили на гору небожителей. Платон был в ярости. Сократ посмеивался, но это вовсе ничего не означало. Сократ дурачок. Он посмеивается всегда, особо не вдаваясь, над чем смеется.
– Я пролил на свой новый кожаный колет чудные духи из Византии, – говорил Монтень, почесывая меня за ухом, – и два дня наслаждался прекрасным ароматом. Затем, увы, я привык к нему и перестал чувствовать духи. Меж тем окружающие их обоняли и делали мне комплименты. Значит, даже к новым и чудным вещам привыкаешь настолько, что они становятся неотъемлемой частью твоего мира.
Я часто дышала, высунув язык, – мы только что вернулись с охоты, – а дворянин спешил записать свою мысль на листе желтой бумаги. Это был его, Монтеня, единственный недостаток. Простой, неискушенный в рассуждениях, немногословный Монтень. Если бы он сделал еще один шаг. Если бы понял…
Пойми Монтень, что и записывать ничего не нужно, он превзошел бы их всех.
Спинозу и Декарта в том числе. Увы, Монтень этого не понимал. Или понимал, но не желал никого опережать. Мне кажется, ему доставляло истинное наслаждение чтение своих же записей. Те восемь лет, что я провела в скромном замке этого достойного французского дворянина, были для меня настоящим золотым веком. Монтень даже посвятил мне небольшую главу в трех своих томах размышлений. Она называется «О собаках». Впрочем, нет, была еще одна – «О верности». Но в ней о нас он упоминает вскользь, используя понятие «собачья привязанность» лишь как аргумент, ярко иллюстрирующий понятие верности. Он искренне любил меня, любил жизнь такую, как она есть, и принимал все с достоинством, не фантазируя. Я наслаждалась общением с ним в его замке. Замке Монтеня.
И по крайней мере там меня никто не бил.
Признаться честно, в то время я даже подумывала над тем, чтобы отказаться от статуса Бессмертной Собаки и тихо умереть после смерти своего горячо любимого хозяина, единственного человека, который достойно представлял собой род людской. К тому времени я подустала от героев, злодеев и обывателей. Ведь человечество делится именно на эти три вида. Причем первые и вторые успешно скрещиваются. Обыватель? Нет, мерины не дают потомства.
Что действительно отличало Монтеня от ему подобных – дворянин никогда не лгал. Если он писал, что купил кожаный колет и надушил его прекрасными духами, – так оно и было. Этот колет до сих пор передо мной, и я чувствую византийский аромат, от него исходящий.
Надев этот колет, Монтень выходил в поле, проводил перед собой черту и обозревал мир за ее пределами. Сделав неспешные выводы, Мишель переходил на другую сторону и рассматривал уже другую половину мира. Он во всем старался быть честен и объективен. Монтеню и в голову бы не пришло пытаться выяснить, сколько лапок у мухи, не взяв муху в руки.
Будьте покойны: уж он-то ее бы изловил, изучил, и – что мне особенно нравится – после отпустил.
А потом написал бы две небольшие главы «Опытов». Первая называлась бы «О вреде мух», вторая – «О пользе мух». В обоих главах Монтень был бы честен и непредвзят. Бог мой, ну почему все люди не такие, как он? Он не был героем, и уж этот бы человек ни в жизнь не начал спорить бы с богами. Что? Само собой, да. Так бы они, эти главы, и назывались. «О вреде богов» и «Об их пользе». Этого для Мишеля было бы достаточно.
Запах колета Монтеня преследовал меня много лет, хотя в сентиментальности меня не упрекнешь. Более того, эти духи чудились мне значительно раньше. Особенно остро я почувствовала их запах, когда Одиссей и его взвод пошли на прорыв оборонительных рядов троянцев. Да, боевая собака, так я тогда называлась. Выглядела я как неаполитанский мастиф. Что довольно забавно, учитывая, что Неаполя тогда и в помине не было, не говоря уж о мастифах. Нет, Рима тоже не было. До этого было далеко: я приняла участие в осаде Трои, после чего спрыгнула с борта корабля Одиссея, позорно дезертировавшего из-под стен осажденного города (в «Илиаде» Гомер, разумеется, все напутал, ведь он был слеп и толком ничего не мог разглядеть). Прямо в море. Мы как раз проплывали недалеко от берегов нынешней Италии. Пораженные моряки кричали вслед, что я – воплощение Посейдона, который снизошел до того, чтобы помочь грекам воевать под Троей. Мне было плевать на них: к тому времени я почувствовала, что пора мне заняться собой, например – ощениться. Естественно, для этого мне следовало познакомиться с симпатичным псом, желательно средних размеров (говорю же, от великанов и героев у меня болит голова). И что-то говорило мне: в Италии я этого пса встречу.