Клуб любителей диафильмов (сборник)
Шрифт:
– Да и тут – не очень, – говорит Лео.
– А почему вы так себя назвали?
– А я так себя и не называл, – отвечает Лео, – само получилось. Он откидывается на спинку стула, улыбается, не глядя на меня. Чувствуется, что он собирается рассказать мне историю, которую рассказывает часто и с удовольствием. Мне было шестнадцать лет, – говорит он, – я подрабатывал грузчиком, тут, в соседнем доме – в нем тогда была большая пекарня. Я приходил на работу рано утром, перед школой. Мало кто появлялся здесь раньше меня, но вот это кафе всегда было открыто, и его хозяин угощал меня чаем. Зимой, например, о лучшем и мечтать нельзя. Вот его действительно звали Лео. Во всяком случае, зачем бы он еще так свое кафе назвал? Так продолжалось несколько лет, школу я бросил, зато научился играть на уде, и на кеманче [2] у меня неплохо получается. Однажды я пришел сюда, открыл кафе: Лео дал мне ключ, я помогал ему тут – резал овощи, подметал и мыл посуду – ждал его, а он не пришел. И на следующий день – его тоже не было. А потом сюда заглянул его знакомый и сказал, что Лео умер. «Сердечный, – говорит, – приступ». Будто зашел Лео в автобус, сел на свободное сиденье,
2
Струнный смычковый музыкальный инструмент. Распространён в Азербайджане, Армении, Греции, Грузии, Дагестане, а также в странах Среднего и Ближнего Востока.
3
Яичница-глазунья, которая готовится в соусе из помидоров, перца и специй. Блюдо распространено в странах Северной Африки и популярно в Израиле.
Я спросил Лео, почему он не сменил название кафе. И почему он вообще остался здесь.
Он сказал: «Мне нравится, когда вокруг все чужое. Можно уйти в любой момент, а можно и не уходить».
Я допил чай, расплатился с Эдной и обернулся, чтобы попрощаться с ним. Лео успел достать откуда-то измятую газету. Он читал ее очень внимательно. Я помедлил несколько секунд, потом толкнул дверь и вышел на улицу.
Я стал часто бывать там, у Лео и Эдны. Я заказывал чай; Лео приглашал меня за свой столик, но мы почти не разговаривали. Я разглядывал посетителей кафе – их было немного: торговцы из окрестных лавок, да туристы, вроде меня. Я приходил туда засветло – может быть, еще и потому, что моим глазам нужно было отдохнуть от солнечного света, от необходимости противостоять ему и считаться с ним. Это было основным сочетанием: непрямота улиц, отсутствие четких углов, линий, с которыми можно было бы сверяться, и резкость света, заставлявшего взгляд сжиматься в наступавшем со всех сторон сияющем пространстве, в котором по густым теням угадывались люди и возведенные ими постройки. Взгляд не мог охватить это пространство целиком, но не рассеивался в нем, а отступал, сдавал позиции. Завершением этого движения, его логическим концом, было бы сужение в точку, которая вмещала бы в себя весь объем, все расстояния, и в которой не имело бы значения, что снаружи – свет, темнота, или то, что между ними. Но это не успевало произойти: я закрывал глаза, потом открывал их, и все начиналось заново.
Уходил я после заката. До автобусной остановки я шел переулками. Проходы между домами не были освещены; темнота наползала из них, вываливалась на остывающий асфальт. К обочине были сметены обломки досок, арбузные корки, пластиковые бутылки. В эти часы мне нередко казалось, что я двигаюсь внутри живота огромной рыбины, которая когда-то проглотила весь этот город, и теперь ровно и стремительно скользила сквозь темную толщу. Иногда я не садился на автобус, а отправлялся пешком к Старому городу. Я делал крюк: у Сионской площади сворачивал вправо, шел по Парку Независимости, мимо забранных решетками гротов, мимо валунов, казавшихся остатками древних построек, мимо заброшенного кладбища Мамилла. «В этом городе не усваивается время, – думал я, – земля выталкивает камни, осколки, кости, не вмещает их в себя; ничто не исчезает; одни события проступают сквозь другие. Чужое становится приметой своего».
Лео убили поздно вечером – выстрелили в его машину из засады. Пуля пробила боковое стекло, оставив ровное отверстие. Это не был единичный случай, так погибли многие; и вряд ли стрелявшие хотели попасть именно в него. В ту ночь над обступившими шоссе каменистыми холмами взлетали и подолгу оставались в воздухе ярко-белые шары – осветительные ракеты. На обочине стояли военные джипы; солдаты прочесывали местность – растянулись цепочкой и медленно двигались вниз, к оврагу. Их фигуры отбрасывали короткие, полукруглые тени и казались полупрозрачными – как стрекозы, когда они пролетают между источником света и наблюдателем. Солдаты вглядывались в сухую, рассыпавшуюся под ботинками землю, переворачивали палками камни, но так ничего и не обнаружили; стрелявшие не оставили следов – ни оторванных пуговиц, ни окурков, ни гильз: выстрелили и скрылись между холмами, в одном из каменных домов, у которого было два выхода. Зашли в одну дверь, вышли в другую.
Я узнал
4
Город на севере Израиля.
В конце письма была приписка: «Лео звали Ицхак».
Ни фамилии, ни обратного адреса на конверте не было.
Прошло еще несколько дней, прежде чем я решился придти туда. Когда я открывал дверь, я заметил, что у меня дрожат руки. В помещении пахло сыростью, на полу и на столах лежал слой пыли. Казалось, что это место пустовало уже несколько лет. На столе в дальнем углу комнаты что-то темнело. Я нащупал выключатель и включил свет. Это были уд и кеманче.
Дела мои идут не блестяще, но на жизнь мне хватает. Вот уже много лет, как я перестал ждать, что кто-то придет сюда и скажет, что это место – его, что оно досталось ему по наследству или всегда принадлежало ему. Я люблю сидеть напротив двери. Она стеклянная, я вижу улицу и прохожих. Покупатели заходят ко мне нечасто. Многие говорят мне, что раньше не видели таких музыкальных инструментов. На застекленных полках стоят сетары, уды, танбуры, сорны, дарбуки и рабабы [5] . Иногда я устраиваю здесь концерты и одалживаю эти инструменты музыкантам. На одной из полок стоят три предмета, которые я не продаю. Это уд, кеманче и шкатулка, которую я когда-то привез с собой.
5
Духовые, струнные и ударные инструменты Ближнего Востока.
Я часто думаю о Лео, которого я никогда не видел, вспоминаю старика, Ицхака и Эдну. Иногда я бываю почти уверен, что моя память не помогает, а, наоборот, мешает мне восстановить, как все произошло, как они появились в моей жизни. Будто от знакомства с каждым из них идет вглубь след, световая дорожка, которая рассеивает темноту, но в какой-то точке ослабевает и гаснет. Мне кажется, что если всмотреться в эту темноту как следует, можно будет что-то увидеть.
Чаще всего это не взрослые, а дети – люди на границе памяти, когда, например, заходишь за кем-нибудь домой или играешь с ним в мяч летним вечером, и это и есть точка отсчета: ты помнишь человека именно с этого момента. Отсчет начинается, когда границы между днями обретают жесткость. Прежде время тоже давало о себе знать – освещенными окнами в домах, темнотой в углах квартиры, солнечными бликами на потолке, но оно следовало за тобой, обволакивало – как если бы вместо стены и двери была упругая ткань, в которую человек упирается всем телом, и продолжает идти. На ткани проступают очертания его лица, плечи, руки. Пока время не утратило эластичность, день длится секунду и не имеет конца, и только из разговоров вокруг ты понимаешь, что находишься в новом дне. И точно также, скорее извне, чем изнутри, ты узнаешь, что люди и предметы, животные, деревья, трещины в ступеньках подъезда, улицы, дома, облака – до того, как оказаться с тобой там, начиная откуда ты их помнишь – тоже были в этих днях, переходили из одной секунды в другую; и получается, что они были всегда, или – что их никогда прежде не было.
Однажды я заметил, что табличка с названием кафе исчезла со стены. Видимо, шурупы, на которых она держалась, совсем проржавели, и она упала – сама, или ветер ее сорвал. Но дом, где я нахожусь, так и называют: «Магазин музыкальных инструментов, где раньше было кафе “У Лео”». Любой прохожий, из местных, его знает.
Башни
Ты не приедешь. Я хожу по городу и представляю себе, как мы будем идти здесь вдвоем, по этим улицам. У меня все готово.
Лея поворачивает ключ на два оборота. Ценных экспонатов в мастерской нет, но директор распорядился, чтобы ночью все двери в музее были заперты. Лея уходит с работы одной из последних. Она всегда задерживается на площадке между вторым и третьим этажами. Там висят две фотографии, в высоту человеческого роста. На фотографиях – башни. Одна из них выглядит как раковина гигантской улитки. Другая, с конусовидной крышей, напоминает вытянутую вверх шестеренку. Вокруг – пустыня. У подножия одного из сооружений стоит человек в белой рубашке. Лицо человека разглядеть невозможно. Рядом с башней он кажется крошечным. Пустыня на снимках выглядит огромной заброшенной стройплощадкой. Лея пытается представить себе лицо человека в белой рубашке. Ей это не удается. Она представляет себе лицо, видит его черты крупным планом. Но у нее не получается совместить его с фигуркой у башни. «Ты сделан из песка, – говорит она человеку на снимке, – если подойти к тебе поближе, то сразу станет видно, что из твоих глаз и рта сыплется сухой песок». Снимки немного размыты – как будто фотограф находился далеко от объекта. Лишь этот изъян изображения доказывает, что башни действительно существуют. Или – существовали. В здании музея не осталось посетителей, из сотрудников – лишь сторож на первом этаже. Лею никто не тревожит.
Она спускается по лестнице. В коридорах уже полутемно. Сейчас она попрощается с Шимоном, их сторожем, и пойдет домой. Но сторожа на месте не оказывается. Из комнаты охраны к ней выходит женщина. Лея никогда раньше ее не встречала.
– Добрый вечер. Меня зовут Дина, – говорит женщина, – Шимон уехал в гости к сыну. Вернется через несколько дней. А я, вот, вместо него.
– Добрый вечер, – отвечает Лея.
– Вообще-то я уже на пенсии, но, когда надо кого-нибудь заменить, директор охранной фирмы обращается ко мне. Он знает, что уж на меня-то можно положиться. Я обычно в тихих местах сижу. В библиотеках, в музеях.