Клянусь!
Шрифт:
— И чего же вы ждёте теперь от меня?
— А ничего, Александр Георгиевич, действительно ничего. Разве только услышать о ваших регулярных поездках в Москву, бескорыстном, верой и правдой служении интересам России, союзе нашем с ней. Что, здоровы, всё как надо у вас?
— Нормально, — ответил я и невольно добавил: — Вашими молитвами, наверное.
— Вот именно… Кто же ещё знает, понимает вас лучше, чем мы? Как вы смотрите на то, чтобы нам встретиться?
— Нам? Встретиться?
— Посидеть, поговорить…
Я растерялся, ответил: — Да нормально…
— Тогда хоть сейчас могу машину за вами прислать.
— Спасибо, Иван Васильевич. Без нужды. Я ухожу на встречу с Пархоменко,
— Отлично, — согласился Иван Васильевич. — Даже лучше ещё: по окончании рабочего дня, без всяких помех.
Идиотская перестройка, бездумное попрание устоявшихся ценностей, повальная зараза предательства развели всех нас по разные стороны баррикад, поразбросали по всему белу свету, многих поиспоганили так, как и представить себе было нельзя. Но, так или иначе, оставались ещё и продолжают нас невольно скреплять некие глубинные неодолимые скрепы — русскость тысячелетняя наша, почти вековая советскость и даже уже миновавший, к счастью, первоначальный распад и развал — даже они за дюжину лет ничего не смогли с нами поделать, растворить, разложить. Словом, всё, всё это — наше общее российское, русское прошлое, настоящее, будущее, вдруг как бы опомнившись и воспряв, теперь взялись снова всех нас свести воедино. Свести и нацелить, настроить, организовать на утверждение новой победоносной тысячелетней России.
Встретил Вернидубов меня в своём кабинете. Протянул приветственно руку, улыбаясь, отметил:
— Хорошо выглядите. Помолодели. Так и дальше держать.
Но уж кто действительно помолодел, так это он сам: «прокурор» выглядел собранным, сбитым, даже надежней и крепче, чем при первой нашей встрече на комиссии в Верховном Совете пять лет назад. Лицо посвежело, подзагорело, щёки чуть налились, серо-голубые глаза вглядывались в меня внимательно и любопытно, похоже, пытаясь что-то понять во мне и без слов.
Пока мы вот так оценивали друг друга, обменивались приветствиями и любезностями, секретарша, до этого шнырявшая по кабинету туда-сюда, дала глазами хозяину знак, и тот предложил:
— Ну что, Александр Георгиевич, как положено на Руси, по чарочке. Нам с вами давно бы пора… Исправим сейчас. — И через потаённую дверь провёл меня в уютную небольшую камору, усадил за уставленный бутылками и яствами стол, уселся хозяином в кресле и сам.
— Что пьём? — перебирая бутылки, спросил Вернидубов. — Нашу русскую или… Вот, пожалуйста, немецкая, финская… можжевеловая, — приподнял он небольшой, витиеватой формы пузырь, — от макаронников…
— Нет, нашу, — отрубил тут же я, — лучше «столичную», да ещё бы прямо из первопрестольной.
— Ишь, губа не дура, чего захотел, — выдохнул из тугой молодцеватой груди «прокурор». — Может, ещё красной икорки, да сразу чтоб ложкою, — подначил легко, весело он. — Вы, как помнится, дальневосточник, с Приморья…
— Да, с Уссури… Уссуриец я — Дерсу Узала.
— Я даже по телику видел… Племянники ваши, братья да дядья — вся родня ваша и поныне все таёжные следопыты, охотники и тигроловы…
— Все — не все, но в каждом поколении обязательно кто-нибудь есть.
Разливая по рюмкам «столичную», Иван Васильевич с гордостью вспомнил, что и он сам что ни на есть — и родом, и духом, и норовом — натуральный русак. И предложил:
— С кем, с кем, а с вами, Александр Георгиевич, прежде всего давайте выпьем за нас, за русских, за русский народ.
— И за Россию, — вклинился я в его неожиданный, самый приятный для моих ушей тост. — Не за Союз, который в два счёта можно всегда развалить… Хватит и одного нам урока… А за Россию — единую и неделимую, за единый великий русский народ — стержень, основу, цемент вечной России. Сталин знал, за какой народ провозгласить на пиру победителей свой знаменитый исторический тост! — И вместе с поднятой рюмкой мне и самому захотелось подняться, встать во весь рост. И Ивану Васильевичу, конечно, хотелось. Но в тесной каморе, вдвоём, с глазу на глаз это, пожалуй, могло бы показаться слишком уж нарочитым и выспренним. И хоть и не встали, не приложили торжественно своих ладоней к сердцам, но вместе с русской, московской, «столичной», со словами, что вырвались вдруг из наших душ, прокатилась в груди, по горлу, по жилам, по нервам жгучая волна одного из самых глубинных в нас и победительных чувств.
— А чего вас к коммунистам, к Пархоменко понесло? — поинтересовался Вернидубов. — Насколько я знаю, вы до сих пор так и не можете простить им предательства. Не восстановились у них?
— Оттого и понесло, хотел попытаться их образумить. Все севастопольцы за воссоединение с Родиной нашей — Россией, а коммунисты, точнее, украинские национал-коммунисты, решительно против. Будто это не коммунисты вовсе, а отъявленные оуно-бандеро-руховцы. Им, видите ли, мало фактической оккупации исконно российских Крыма, Севастополя, с миллионами русских людей, им ещё и закон подавай о статусе Севастополя как неотъемлемой территории Украины. Чего захотели! Болт вот им в задницу, а не Севастополь, не Крым! — невольно, в сердцах сорвалось у меня с языка. — На последних выборах севастопольские коммунисты уже потеряли многие свои голоса, теперь, на предстоящих, потеряют и все остальные. Так им и надо! Нечего против воли народа идти, предавать его самые глубинные чаяния!
«Прокурор» слушал всё это молча, внимательно, сдержанно. Кто-кто, а он мою позицию и по этому, и по всем остальным пунктам нашей патриотической пророссийской программы знал куда как лучше всех остальных. И то, что я сознательно жёстко заявил о них снова здесь, в гостях у него, по прошествии лет, конечно же, начисто исключало возможность хоть какого-то отступничества с любой из двух наших сторон. Каждый надёжно оставался верен долгу, своим соратникам и себе и без всякой тревоги и опасения всё откровенней и искренней отдавался тем любопытству, интересу и доверительности, а, похоже, также и какой-то невольной глубинной потребности покаяния, с которыми один вдруг позвал, а другой с такой же готовностью отозвался на этот неожиданный человеческий зов.
Всё это и близко не походило ни на одну из многих прежних моих подобных же встреч.
О Касатонове уже говорил, теперь вот о Кожине.
Украина формировала свой флот, свои, как она их называла, Военно-морские силы в условиях полного безволия, продажности и предательства со стороны и политического, и хозяйственного, и военного руководства России. Незалежная и самостийная, пользуясь этим, нагло вымогала, тащила, оттяпывала у нашего флота для своего всё и всюду, где и что только ей удавалось — от корабликов и кораблей до важнейших боевых объектов флотской инфраструктуры. Особенно распустили они свою шакалью жадную воровитость в Севастополе, в Крыму, да и вообще по всему российскому побережью Черного и Азовского морей.
Согласуя свои действия с Касатоновым, с другими командующими, а также с командирами частей Черноморского флота, Российское народное вече Севастополя, Российская община, Движение избирателей, все другие патриотические организации вездесуще, отважно, неутомимо увлекали за собой тысячи севастопольцев на схватки с украинскими вояками-оккупантами. Вместо гранат, правда, покуда бросали в них тухлые яйца и помидоры, а вместо автоматов пускали в ход древки от знамён и всё, что подвернётся под руки.