Ключ от бездны
Шрифт:
— Она ж, гадина, всех свиней поест! — каркает с места Евдокия Карповна. — Нет в ней теперь жалости, а рассудка еще при житии не было!
— А ты молчи, старуха! — сурово велит ей Люба, потому что не хочет затягивать делопроизводство.
Валентина Горлова просто садится на землю и глядит на Любу преданно, как собака, молитвенно сложим руки у горла.
— Позволения прошу, — тихим, задушевным голосом произносит она. — На службе Божьей присутствовать. Только в вечерние часы, в уголку темном, тихо,
— Можно, — говорит Люба.
— Слава вечная! — прижимает лицо к земле Валентина. — А тогда сторожа церковного Кирилла Петровича и дьяка беспутного Анисима, и певчих теток Алефтину Никаноровну и Глафиру Сергеевну вместе с уборщицей храма Маргаритой Евстаховой поразить надобно светом черным до полной слепоты, кровавых соплей, выпадения кишок и глубокого душевного убожества, а то они меня обижали, от храма гнали метлами и шестом из ограды, а дьяк Анисим, напившись, анафему наложил, отчего до сих пор трясуся вся и что-то белое над головою вижу.
— Вот сволочь! — ахает Жанна.
Люба растерянно смотрит на Наташу.
— Да поразит их всех светом черным, — шепчет Наташа, для примера раскрывая ладонь, на которой ничего нет.
— Да поразит их всех светом черным, — повторяет Люба, тоже раскрывая ладонь и блеснув кольцом на пальце. Прямо из середины ее руки выходит маленькое черное пламя и сразу гаснет.
— Слава вечная! — набожно восклицает Валентина Горлова и размашисто крестится.
Алексей Яковлевич становится на колени загодя и уже на них подползает к Любе, сочась скупой старческой слезой.
— Жизнь прожил, внучка, войну прошел, дозволь, милая, сына родного прибить и ордена с медалями, кровью заслуженные, обратно забрать! А то продаст, сволочь, нумизматам!
Люба задумалась.
— Можно я скажу? — спрашивает Жанна. Люба кивает. — Пока награды твои, дедушка, у сына — ты их не трожь, пусть имя твое вспоминают, а как продаст он их кому, так на того порчу напустить позволено, гниль в тело, а после того придешь к нему и скажешь: мне — ордена, тебе — гниль вон. Будет так? — спрашивает она Любу.
— Пусть, — соглашается Люба.
— Ты — торжество наше! — кланяется Алексей Яковлевич.
Из толпы выбивается девушка с длинными рыжими волосами и выступающими вперед, как у зайца, верхними зубами. Она с размаху ударяется худыми коленями в землю.
— Старик, тот, что триста лет лежит, послал, — выдыхает она. — Девчонку унять просит, Раечку, чтоб ножками столько не топала, а то носится между могилами, что курица, а старику от того покоя нет и досада.
— Ребенок ведь, — пожимает плечами Люба, поглядев на Раечку. — Что ей втолкуешь?
— Старик говорит — головку ей разбить, чтоб не бегала. За ножки — и об памятник каменный, головкой, — девушка кивает и улыбается простоте такого решения.
— Нет, пусть себе бегает, — отвечает Люба. — Ее дело молодое.
— Слава вечная, — покорно склоняется девушка. — Слава вечная.
— Все! — решает Люба. — Довольно. Устала я от вас.
Мертвецы зашевелились. Слышится неясный шепчущий ропот.
— Наместника, — только и может разобрать Люба. — Наместника.
— Назначь им наместника, — говорит Жанна. — Могильного старосту.
— Я не знаю кого.
— А вон его хоть, — Жанна указывает на деда Григория. — Бойкий старик, и за дело общее переживает.
— Хорошо.
— Ты, старик! — окликает деда Григория Жанна. — Ты назначен могильным старостой!
— Слава вечная! — воют покойники, опускаясь на землю. — Ночь просветленная!
Только одна какая-то старуха остается стоять, согнувшись, правда, в три погибели.
— Куда этого старостой, он же дурень полный! — сипит старуха. — Соседка я его, жисть рядом с ним прожила и большего дурака не видела! Помилуй, матушка!
Прочие покойники умолкают, припав к земле. Люба ощущает их единый, животных страх. Она смотрит на Жанну, та зло поджимает губы и отрицательно качает головой. Рука Любы сжимается, и старуху у каменного креста сметает вихрь темного пламени, разрывая ее гнилое тело на бешено выедаемые разложением части, которые обваливаются в листву.
— Гнилая молния, черный огнь, всесжигающий! — слышится в толпе суеверный шепот, прерываемый всхлипываниями и дрожащим молитвами.
— Слава вечная! — рявкает дед Григорий. И все подхватывают за ним, даже маленькая Раечка кланяется, тычась лбом в опавшую листву, и тонким голосом причитает: — Слава вечная! Слава вечная!
Вдруг ликование умолкает, и Любины подданные бесшумно растворяются, попрятавшись, словно развеянные осенним ветром, тем, навевающим грусть, что щербит по утрам брошенные посреди дорог лужи. На кладбищенской аллее появляются люди — несколько мужчин и женщина. На мужчинах похожие стеганные куртки темных цветов и сапоги, а женщина в осеннем пальто. Как раз, когда они выходят на аллею, сквозь листву пробиваются первые лучи солнца.
— Что, это опять они? — испуганным шепотом спрашивает Люба у Наташи.
— Нет, это люди. И живые. Они идут из церкви, я слышу запах ладана. Это слуги Мертвого Бога.
Люди подходят совсем близко, и на какое-то мгновение кажется, что они так и пройдут мимо по усыпанной листьями и солнечными пятнами аллее, пройдут и покинут кладбище, чтобы не возвратиться сюда никогда.
— Пойдем с нами, девочка, — вдруг обращается к Наташе женщина, остановившись, словно что-то вспомнив. — Сотворим молитву, покаемся в грехах наших.
— У меня нет грехов, — нараспев отвечает Наташа.