Книга иллюзий
Шрифт:
У меня нет выхода. Я не настолько сильный человек, Дэвид, чтобы нести такой груз. Даже оторвать его от земли – и то не получается.
Поэтому я тебе не позвоню. Ты мне скажешь, что это был несчастный случай, что здесь нет моей вины, и я начну тебе верить. Я захочу тебе поверить. Но, если без обмана, я ее сильно толкнула, гораздо сильнее, чем можно толкнуть восьмидесятилетнюю женщину, и тем самым убила ее. То, что она со мной сделала, ничего не меняет. Я ее убила, и если сейчас позволю себя разубедить, это станет началом конца для нас обоих. Тут ничего не попишешь. Чтобы остановиться, я должна пожертвовать правдой, но, делая это, я обрекаю все лучшее во мне на умирание. Вот почему я должна действовать не мешкая, пока еще не дала слабину. Хвала Всевышнему за алкоголь. «Гиннесс вселяет в вас силы» – возвещают лондонские рекламные щиты. Текила вселяет отвагу.
У каждого своя исходная
Считай, что тебе повезло. Все закончится раньше, чем ты узнаешь, какая я на самом деле. Тебе напомнить? Я появилась в твоем доме с револьвером.
Надо ли объяснять, что это значит? Только сумасшедшая способна на такое, а сумасшедшим доверять нельзя. Они суют свой нос в чужую жизнь, пишут книги о том, что их не касается, и покупают сильное снотворное. Хвала Всевышнему за снотворное. Ты уехал без него – по-твоему, это случайность? Все время, что ты был здесь, пилюли лежали у меня в сумочке. Я сто раз хотела их тебе отдать, и сто раз забывала; так ты без них и уехал. Не ругай меня. Как выяснилось, мне они нужнее, чем тебе. Мои надежные друзья в красных жилетах числом двадцать пять. Такая вот команда под названием «Ксанакс». Победа гарантирована.
Прости. Прости. Прости. Прости. Прости.
Я безуспешно пытался с ней связаться. Как ни странно, я сразу прозвонился, на том конце провода раздались гудки, но Альма так и не сняла трубку. Сорок, пятьдесят гудков… я упрямо ждал, что этот назойливый трезвон нарушит концентрацию внимания, отвлечет ее от этих пилюль. Может, следовало подождать еще пять звонков? Десять звонков? Я все-таки повесил трубку и послал ответный факс. Поговори со мной, прошу тебя. Альма, сними трубку и поговори со мной. Я снова набрал ее номер, но на этот раз после шести или семи гудков вдруг наступила мертвая тишина. Сначала я не понял, что случилось, и только потом до меня дошло: она выдернула из розетки телефонный шнур.
Глава 9
Через несколько дней я похоронил ее рядом с родителями на католическом кладбище в двадцати пяти милях к северу от Тьерра-дель-Суэньо. О родственниках Альмы мне ничего не было известно, и, так как никто со стороны Грюндов или Моррисонов не заявил своих прав на тело умершей, все расходы я взял на себя. Пришлось принимать решения из области черного юмора: вам что больше нравится, бальзамирование или кремация? Гроб из какого дерева вы предпочитаете? Вам подороже или подешевле? Выбор в пользу погребения повлек за собой новые вопросы: одежда, цвет помады, лак для ногтей, прическа? Не знаю, как я со всем этим справился; вероятно, как все остальные, – вслепую, на ощупь, полубессознательно. Единственное, с чем я твердо определился: никакой кремации. Огня и пепла на мой век хватит. На медицинское вскрытие моего разрешения не спрашивали, но сжечь ее я не позволю.
В ту ночь я позвонил в офис местного шерифа, и тот послал на ранчо своего помощника для выяснения обстоятельств.
Еще не было шести утра, когда Виктор Гусман приехал на место, но Хуана и Кончиты уже след простыл. Альма и Фрида лежали там, где их застала смерть, отправленное мне письмо торчало из факс-машины, а маленькие словно испарились. Пятью днями позже, когда, завершив все дела, я уезжал из Нью-Мексико, Гусман со товарищи продолжали безрезультатные поиски.
Что касается Фриды, то ее похоронами, согласно завещанию, распорядился ее адвокат. Траурная церемония состоялась на ранчо, в рощице позади большого дома, среди ив и осин, выращенных Гектором. Я не пришел туда сознательно. Слишком сильна была моя ненависть к Фриде, меня тошнило от одной мысли об этом ритуале. Адвокат, узнавший обо мне от Гусмана, позвонил в мотель и пригласил меня на церемонию прощания, но я сослался на занятость. Несколько минут он распинался по поводу бедной миссис Спеллинг и бедной Альмы, а затем без перехода, на одном дыхании, сообщил мне строго конфиденциально, что вся недвижимость оценивается в девять миллионов. После того как завещание пройдет экспертизу, сказал он, ранчо будет выставлено на продажу, а вырученная сумма вместе со всеми доходами от акций и ценных бумаг миссис Спеллинг будет передана в некоммерческую организацию города Нью-Йорка. Какую именно? поинтересовался я. Музей современного искусства. Девять миллионов – в анонимный фонд, предназначенный для сохранения старых фильмов. Довольно странно, вы не находите? Нет, ответил я, не нахожу. Жестоко – да, омерзительно – да, но не странно. Для любителей скверных анекдотов тут есть над чем посмеяться.
Мне хотелось последний раз заглянуть на ранчо, взять на память фотографии Альмы, какие-то мелочи, но когда я подъехал к воротам, меня словно заклинило. Полиция оцепила место преступления желтой лентой, и у меня вдруг не хватило пороху. Поблизости не было ни одного копа, никто мне не мешал войти внутрь, но я не мог, не мог, – так и уехал. Перед отлетом из Альбукерке я заказал надгробный камень. Первоначальная надпись гласила: АЛЬМА ГРЮНД 1950–1988. Я подписал контракт, расплатился, вышел из конторы – и повернул назад. Я передумал, говорю. Хочу добавить одно слово. Напишите так: АЛЬМА ГРЮНД, ПИСАТЕЛЬНИЦА 1950–1988. Если не считать двадцатистраничной предсмертной записки, я не прочел ни одного слова из того, что Альма написала. Но она лишилась жизни из-за книги, и справедливость требовала, чтобы ее запомнили как автора.
А потом был рейс на Бостон. Над среднезападными штатами мы попали в зону турбулентности. Я ел цыпленка, пил вино, поглядывал в иллюминатор – и ничего со мной не случилось. Белые облака, синее небо, серебристое крыло самолета. И ни-че-го.
Добравшись до дома, я первым делом заглянул в бар. Там было пусто, а в такой поздний час спиртное в нашей глуши не достать. Не ехать же за бутылкой в Западный Т***, тридцать миль в один конец! У меня как-то вылетело из головы, что я прикончил текилу в ночь перед вылетом в Нью-Мексико. Моя забывчивость меня и спасла. Я завалился спать тверезым, а утром, выпив две чашки кофе, сразу засел за работу. Вообще-то планы у меня были совсем другие – погрузиться в привычную рутину алкогольного саморазрушения с оплакиванием своей горькой доли, но что-то во мне сопротивлялось такой блестящей перспективе в этот погожий вермонтский летний день. Шатобриан как раз заканчивал пространные рассуждения о жизни Наполеона в двадцать четвертой книге своих мемуаров, и я решил присоединиться к нему и низложенному императору на острове Святая Елена. Он уже провел в изгнании шесть лет – больше, чем ему понадобилось на покорение Европы. В последнее время он все реже выходил из дому, прогулкам предпочитая Оссиана в итальянском переводе Казаротти… Когда же Бонапарт все-таки покидал свое жилище, он бродил нехожеными тропками среди разросшихся кустов алоэ и ракитника… иногда его с головой накрывал стелющийся по земле туман… В истории наступает момент, когда человек за один день вдруг сходит на нет. Тот, кто зажился, умирает заживо. Уходя, мы оставляем по себе три-четыре образа, один не похожий на другой, и, если оглянуться, сквозь туман прошлого их даже можно разглядеть – наши портреты в разном возрасте.
То ли мне удалось себя обмануть и я поверил, что у меня хватит сил закончить перевод, то ли я все делал на автопилоте. До конца лета я жил в каком-то особом измерении: воспринимая окружающий мир, я существовал отдельно от него, как будто мое тело было завернуто в прозрачную марлю. Максимально растягивая свой рабочий день (я приветствовал Шатобриана с утра пораньше, и прощались мы перед отходом ко сну) и постепенно увеличивая дневную норму с трех убористых книжных страниц плеядовского издания до четырех, я успешно продвигался вперед, неделя за неделей. Успех мой, правда, был относительным, если учесть, что за пределами письменного стола у меня все чаще случались выпадения памяти и приступы странной забывчивости. Три месяца подряд я забывал оплачивать телефон, не воспринимая грозные письменные предупреждения, и сделал это только после того, как в один прекрасный день ко мне нагрянул представитель компании, чтобы отсоединить линию. В Брэттлборо, куда я как-то приехал за покупками, я опустил в почтовый ящик свой бумажник вместо стопки писем. Меня это, конечно, озадачивало, но я не спрашивал себя, почему это происходит. Задать себе такой вопрос было все равно что открыть ящик Пандоры. Вечерами, после работы и ужина, я частенько засиживался допоздна на кухне – расшифровывал свои записи, сделанные во время просмотра «Внутренней жизни Мартина Фроста».
Я знал Альму всего восемь дней, из них пять мы провели врозь. Вместе, как я подсчитал, мы были пятьдесят четыре часа. Восемнадцать из них мы потеряли на сон, и еще семь из-за разных обстоятельств: шесть часов я провел один в коттедже, минут десять наедине с Гектором, и сорок одну минуту длился просмотр фильма. Остается каких-то двадцать девять часов, когда я мог непосредственно видеть ее, трогать ее, ощущать ее ауру. Пять раз мы занимались любовью. Шесть раз вместе ели. Один раз я ее искупал. Альма так стремительно ворвалась в мою жизнь и исчезла из нее; иногда мне начинает казаться, что я ее нафантазировал. Ее смерть стала для меня двойным ударом, слишком мало воспоминаний, и я топтался на одном месте, складывая одни и те же цифры и приходя к одним и тем же жалким результатам. Две машины, один самолет, шесть стаканов текилы. Три ночи, проведенные в трех разных кроватях в разных домах. Четыре телефонных разговора. Я был как в дурмане, я не знал, как мне ее оплакивать, – разве только продолжая жить. Спустя месяцы, когда я закончил свой перевод и уехал из Вермонта, я понял: это все она, Альма. За каких-то восемь дней она вернула меня к жизни.