Книга прощаний
Шрифт:
Обида – обиды! – Чуковского тем понятней, что именно он пылко приветствовал и настойчиво пропагандировал мало кому тогда известного Маршака, и сами его воспоминания дышат ревностью:
«Когда Маршак вернулся с Кавказа в 1920 или 1921 году, Горький долго не хотел его принять.
– Конечно, я хорошо его помню, но сейчас я занят, не могу, – отвечал он мне.
…Он (Маршак. – Ст. Р.)написал балладу о пожаре в духе шотландских баллад. Ясказал:
– Зачем баллады? Это не годится для маленьких детей. Детям нужен разностопный хорей (наиболее близкий им ритм). Причем детское стихотворение
Дня через три он принес свою поэму «Пожар», написанную по канонам «Мойдодыра». В то время он открыто называл меня своим учителем, а я был в восторге от его переимчивости…»
Называл… Был… Бесповоротный перфект. Да и дневниковые записи 1968-го свидетельствуют: признание достоинств С. Я. не вовсе вытравило память о былых соприкосновениях. Небезболезненных:
«В то время и значительно позже хищничество Маршака, его пиратские склонности сильно бросались в глаза. Его поступок с Фроманом, у которого он отнял переводы Квитко, его поступок с Хармсом и т. д.
Заметив все подобные качества Маршака, Житков резко порвал с ним отношения. И даже хотел выступить на Съезде детских писателей с обвинительной речью. Помню, он читал мне эту речь за полчаса до Съезда, и я чуть не на коленях умолил его, чтобы он воздержался от этого выступления. Ибо «при всем при том» я не мог не видеть, что Маршак великолепный писатель, создающий бессмертные ценности, что иные его переводы… производят впечатление чуда, что он неутомимый работяга и что у него есть право быть хищником».
(Все-таки – не хочешь, а вспомнишь Шварца: «Сначала похвала, а потом удар ножичком в спину».
Замечу, однако: это – дневник, пишущийся, даже если с вольным или невольным расчетом на посмертную публикацию, для самого себя. И сию минуту. Зато, например, мне Корней Иванович, знавший о моем отношении к Маршаку, не сказал о нем, разумеется, ни одного дурного слова; что писал, процитировано.
Говорил ли что-нибудь о своем бывшем «учителе» Самуил Яковлевич? Честно сказать, помню только одно: «Корней», дескать, хорошо писал для детей только тогда, когда бегал с ними босиком по куоккальским пляжам.
Что, в общем, чистая правда.)
Итак… Ну. хищник не хищник, однако – бешеный честолюбец, нетерпимый в соперничестве; отчасти – и интриган? Может быть. Наверное. Я-то застал С. Я. уже совсем другим, а если честолюбие и являлось, то, скорее, в формах комически-трогательных.
Из того же Чуковского: Твардовский, Маршака нежно любивший, тем не менее…
Прервусь. Любивший, в частности, и потому, что тот некогда одним из первых признал его.
С. Я. рассказывал мне, что, когда вышла «Страна Муравия», он специально поехал в ИФЛИ, попросил указать ему студента Твардовского, подошел:
– Вы знаете, что будете первым поэтом?
– И он знал? – не удержался спросить я.
– Знал, – как-то сконфуженно улыбнулся Маршак.
Словом, Твардовский тем не менее жаловался Корнею
Ивановичу: «Что за чудак Маршак! Он требует, чтобы его переводы печатались так. Раньше крупными буквами «Маршак», потом «перевод», а потом внизу мелкими буквами «Шекспир».
Так ли в точности было? И Твардовский любовно-ироничен, и К. И. лукав, но и я, в 1962-м уже служивший в журнале «Юность», помню, как мы собрались отмечать семидесятипятилетие Маршака и он взял на себя как бы роль редактора-режиссера. Дополнил перечень собственных переводческих заслуг, составленный мною, добавив к Бернсу, Блейку, английским народным балладам сонеты Шекспира (мною пропущенные не без умысла: их я не считал высшим достижением Маршака). И предложил без затей дать над подборкой его избранных стихотворений «шапку» не менее пышную, чем латинское Ave Caesar «Нашему Маршаку – 75!»
Правда, все это неожиданно получило едва ли не драматический оборот. Составив с согласия Маршака подборку, я куда-то уехал, доверив наблюдение за ней Олегу Чухонцеву, который сполна использовал свое право на рассеянность, как уверяют, свойственную поэтам. В печать проникло несколько «ляпов»; припоминаю, в частности, что в стихах об оркестре «бодрая медь» нечаянно заменилась на «добрую», – казалось, не так уж катастрофично, однако Маршак заболел.Не из-за нашего свинства, конечно, но знаю, что в бреду выкрикивал строки, нами перевранные.
И вот тут – что, опять честолюбие? Нет, страсть – та, что именуется высокой. Такая ответственность за единожды выбранное слово, будто от этого зависит судьба мира.
А как иначе?…
Над слабостями можно посмеиваться – действительно, можно, отчего бы и нет? Лишь бы знать, что обладатель той смертной плоти, которая в иные часы трепещет от страха, в другие – соблазняется всяческими соблазнами, в решительный час, в решающем деле умеет быть тверд. Маршак – умел, когда, например, в конце страшных тридцатых, сам находясь под ударом, защитил, спас письмом к Сталину арестованных ближайших сотрудниц, Александру Любарскую и Тамару Габбе (к слову, автора известного «Города мастеров» и, тем более к слову, женщину, которую Маршак любил. Однажды я был поражен его откровенностью: он сказал мне, что в его жизни было две настоящие страсти – она, Габбе, и поэтесса Дмитриева-Васильева, его соавтор по ранним пьесам, впрочем вошедшая в литературную память под мистификаторским псевдонимом Черубина де Габриак. Маршак читал мне ее стихи – замечательные: «Братья-камни! Сестры-травы! Мать-земля у нас одна!»
Не знаю, как это объяснить, но о жене, в ту пору давно покойной, С. Я. не сказал ничего. Может быть, она, с которой он прожил долгие годы, подразумевалась сама собой?)
Что до удара, который сталинские тридцатые готовили Маршаку (из публикаций 37-го: «В течение долгого времени в издательстве орудовала контрреволюционная вредительская шайка врагов народа… Группа антисоветских, морально разложившихся людей… Диверсионная группа… Надо со всей решительностью и беспощадностью добить врагов…»), то и сама эта угроза была связана с его созидательной волей. Зримый результат которой обернулся против Маршака.
В своей знаменитой ленинградской редакции тридцатых годов, сражаясь с советскими – невыносимо советскими – педагогами, он пестовал Пантелеева, Шварца, Хармса (которого буквально заставил писать для детей, так сказать, утилизировав его абсурдизм). Виталию Бианки, биологу, орнитологу, фенологу, подал самую идею «Лесной газеты», оттолкнувшись от фразы Сетон-Томпсона о волке, обнюхивающем следы: «Волк читал свою утреннюю газету». С Борисом Житковым возился любовно-родительски, вырабатывая неподражаемый стиль того. (Заполучил-то он нового автора от Корнея Чуковского, к кому Житков, сорокалетний штурман дальнего плаванья и совершеннейший неофит в деле литературы, явился как к бывшему однокласснику по одесской второй прогимназии, – «но тот ничего не сделал». Последние слова, конечно, непосредственно маршаковские, переданные тем же Евгением Шварцем; и – несправедливые. Чуковский кое-что «сделал», ободрив начинающего, более того, объявив, что он уже сложившийся прозаик.)