Книга разлук. Книга очарований
Шрифт:
Дети стояли, прижавшись к стене. Робко смотрели на серые, тусклые облики людей, которые колыхались так близко. И жарко было от дыханий близкого множества.
А с неба холодная проникала порывами прохлада, и казалось, что душный земной воздух борется с небесной прохладой.
– Идти бы лучше домой, – жалобно сказала Катя. – Все равно не протолкаться.
– Ничего, подождем, – ответил Леша, стараясь казаться бодрым и веселым.
В это время тяжкое по толпе прошло движение, – точно протискивался
Потом толпа с усилием раздалась, и казалось, что стена дрожит и колеблется, – и из толпы словно вынырнули два очень бледные студента с ношей.
Несли девочку, и она казалась неживой. Бледные руки ее свешивались, как мертвые, и на лице с тесно сжатыми губами и с закрытыми глазами лежала тусклая синева.
В толпе послышался ропщущий говор:
– Слабенькая, а лезет.
– Чего родители смотрят, – пустили какую!
В смущенном переговаривании толпы слышалось желание оправдать что-то недолжное, – и казалось, что эти люди на миг поняли, что не надо им быть здесь и теснить друг друга.
Опять грубо и тяжко задвигалась толпа. Тяжелые толчки мучительно отдавались в теле. Грубые сапоги наступали на легко обутые детские ноги.
Не устоять было у стены. Оттолкали, оттерли. Сдавили тесным кольцом. Опять стало страшно в душном многолюдстве.
Головы детей с усилием подымались вверх, и уста их жадно ловили перемежающиеся струи небесной прохлады, меж тем как груди их задыхались в глухой и непонятной давке.
Не то двигались куда-то, не то стояли. И уже стало непонятно, много ли прошло времени.
Мучительная жажда простора томила детей.
И жажда.
Она медленно, уже давно, подкрадывалась. Вдруг сказалась жалкими словами.
– Пить хочется, – сказал Леша.
И говоря это, он почувствовал, что уже губы его давно сухи и во рту неловко и томительно от сухости.
– Да и мне тоже, – сказала Катя, с усилием двигая запекшимися и побледневшими губами.
Надя молчала. Но по ее побледневшему и вдруг осунувшемуся лицу и по ее сухо горящим глазам было видно, что и ее мучит жажда.
Пить. Хоть глоточек бы воды. Вода, святая, милая, прохладная, свежая.
Но негде было взять воды.
И прохлада с далекого неба становилась все мгновеннее, зыбкая, неверная, – пахнет в жадно раскрытые рты и сгорает.
Надя икнула. Легонько дрогнула. Опять икнула, и опять, и опять.
Не удержаться. Такая мучительная в тесноте и духоте икота!
Леша испуганно посмотрел на Надю. Какая она бледная!
– Господи, – сказала Надя, икая. – Какая мука! Охота была идти.
Катя заплакала тихонько. Быстрые мелкие слезинки бегут одна за другой, –
– Что вы толкаетесь! – пищал где-то близко тоненький голосок. – Вы меня давите.
Хриплый, пьяный бас отвечал злобно:
– Что? Я тебя давлю? А тебе такая церемония не нравится? Ну, ты меня дави. Тут все равны, черт тебя дери.
– Ай, ай, давят, – завизжал опять тот же тоненький голосок.
– Не визжи, сопляк, – хрипел свирепый бас. – Уже придешь домой, аль приволокут. А и быть тебе, щенок, без кишек.
Через короткое мгновение тонкий и резкий пронесся визг, без слов, жалобный и жалкий. И в ответ ему свирепый скрип:
– Не визжи.
Потом задавленный тонкий вопль.
Кто-то вскрикнул:
– Младенца задавили! Косточки хрустят. Царица небесная!
– Косточки, косточки хрустнули! – завизжала баба.
Голос ее слышался близко, но ее за толпой не было видно.
И потом показалось, что она кричит где-то очень далеко. Оттолкали ее от этого места? Или она задохнулась?
Дети были так сдавлены толпой, что трудно было дышать. Переговаривались хриплым шепотом. Не повернуться. С трудом могут посмотреть друг на друга.
И страшно смотреть друг на друга, на милые лица, омраченные свинцовым в тусклом предрассветном сумраке страхом.
Надя продолжала икать, икнула и Катя.
Чувствовалось окрест, во всей этой, так страшно и так нелепо сжатой толпе, одно желание мучительное, и потому еще не осознанное, и потому еще более мучительное: освободиться от этих страшных тисков.
Но не было выхода, – и бешенство закипало в безумной толпе, нелепо сдавленной по своей воле в этом широком поле, под этим широким небом.
Люди зверели и со звериной злобой смотрели на детей.
Слышались хриплые, страшные речи. Говорил кто-то близкий и равнодушный, – так странно спокойный, – что уже есть задавленные до смерти.
– Упокойничек-то стоит, так его и сжало, – слышался где-то близко жалобный шепот, – сам весь синий, страшный такой, а голова-то мотается.
– Слышишь, Надя? – спросила шепотом Катя. – Вон, говорят, мертвый стоит, задавленный.
– Врут, должно быть, – шепнула Надя, – просто в обмороке.
– А может быть, и правда? – сказал Леша.
И страх слышался в его хриплом голосе.
– Не может быть, – спорила Надя, – мертвый упал бы.
– Да некуда, – отвечал Леша.
Надя замолчала. Опять икота начала мучить ее.
Седая косматая старуха, махая над головой руками, словно плывя, вылезла из толпы прямо на Удоевых. Вопя неистово, она протолкалась мимо них, и было так тесно и тяжело, что казалось, что она проходит насквозь, как гвоздь.