Книга разлук. Книга очарований
Шрифт:
Гриша не знал, кто был его прадед, и потому замолчал. Мишка все поглядывал на его рукавицы.
– Рукавицы-то у тебя знатные, – сказал он.
– Новые, – объяснил Гриша, радостно улыбаясь, – в первый раз надел. Видишь ты, – с прошивочкой!
– Ишь ты, какие важные! Поди, тепло тебе в них?
– Тепло.
– У меня тоже есть рукавицы, только я их дома оставил, они мне не нравятся. Я попрошу, чтобы мне купили такие же, как у тебя, а то мои мне совсем не нравятся. Они – желтые, а желтых не люблю. Дай мне надеть, я сбегаю, покажу бабушке, а то как же она купит!
Мишка просительно
– А ты скоро? – спросил Гриша.
– Да, я вот тут близко живу, только за угол. Ты не бойся! Я, ей-богу, сейчас.
Гриша доверчиво снял рукавицы и отдал их Мишке.
– Я сейчас, ты постой, не уходи, – радостно крикнул тот, убегая с Гришиными рукавицами.
Он скрылся за углом, а Гриша остался ждать. Он не думал, что Мишка его может обмануть: вот сбегает домой, покажет, вернется и отдаст рукавицы. Но долго стоял он и ждал, а тот и не думал приходить.
Уже короткий осенний день вечерел; уже мать, встревоженная долгим отсутствием Гриши, отправилась искать его, – когда он наконец понял, что Мишка не вернется. Мальчик печально пошел домой и встретился с матерью.
– Гриша, да где ты пропадал? – и сердясь, и радуясь, что сын нашелся, спрашивала мать.
Гриша смущенно молчал, теребя свои красные от холода пальцы. Мать заметила, что у него нет рукавиц.
– Где твои рукавицы? – сердито спросила она, обшаривая карманы его пальто.
Гриша улыбнулся и сказал:
– Я мальчику отдал поносить, а он не принес.
Проходили годы за годами. Из бойких, смелых детей, что собрались на именины Леши Семибояринова, вышли ловкие, смелые люди, – и мальчишка, обманувший Гришу, нашел, конечно, свою дорогу в жизни, – а Гриша стал, разумеется, неудачником. Как в детстве, он все мечтал и в мечтах покорял царства, а на деле не умел оборонить себя от любого предприимчивого человека, который бесцеремонно отстранял его с дороги. Отношения его к женщинам были так же неудачливы, как и вся жизнь, и никогда ответное чувство не награждало его робких ухаживаний. Друзей у него не было. Одна только мать любила его.
Игумнов радовался, когда поступил на службу, на маленькое жалованье, – радовался тому, что теперь мать будет жить покойно, не заботясь о куске хлеба. Но счастье его не долго продолжалось: скоро мать умерла. Гриша заскучал, упал духом. Жизнь показалась ему бесцельной. Апатия овладела им, работа валилась из рук. Он потерял место и стал сильно нуждаться.
Игумнов заложил наконец и последнее материно колечко и, выходя из ломбарда, улыбался, – чтоб не заплакать от жалости к себе.
Приходилось наведываться к разным людям, просить работы или места. Но Игумнов не умел просить: застенчивый, молчаливый, он испытывал в таких случаях непобедимое смущение и не мог настаивать на своих просьбах. Уже на лестнице перед дверью той квартиры, у хозяина которой надо чего-нибудь просить, его охватывал ужас, сердце его томительно билось, ноги тяжелели, рука нерешительно протягивалась к звонку.
В один из самых тяжелых и голодных дней Игумнов сидел в роскошном кабинете Алексея Степановича Семибояринова, отца того Леши, именины которого были ему памятны. Накануне Игумнов послал Алексею Степановичу письмо: на бумаге все же легче просить, чем на словах. Теперь он пришел за ответом.
По суетливой, беспокойной любезности Семибояринова, сухого, малорослого старичка с коротко остриженными серебристо-седыми волосами, он догадывался, что получит отказ, чувствовал себя поэтому скверно и не мог не улыбаться какой-то искусственно-ласковой улыбкой, словно ему хотелось показать, что это ничего, что если, мол, нельзя, то и не надо, а я, мол, так, между прочим. Эта улыбка, очевидно, раздражала Семибояринова.
– Получил я ваше письмо, любезнейший, – заговорил он наконец о деле своим сухим и отчетливым голосом. – Но, милейший, теперь ничего на примете нет.
– Ничего? – пробормотал Игумнов, краснея.
– Решительно ничего, почтеннейший. Все занято. И не предвидится в ближайшем будущем. Вот к Новому году можно что-нибудь устроить для вас, милейший.
– Да хоть к Новому году, – сказал Игумнов, улыбаясь с таким видом, как будто какие-нибудь восемь месяцев для него не расчет.
– Да, тогда очень рад буду. Если бы от меня зависело, я бы вас сегодня же посадил за дело. Мне очень хочется быть вам полезным, дорогой мой!
– Благодарю вас, – сказал Игумнов.
– Но скажите мне, милейший, – участливо спросил Семибояринов, – отчего вы ушли с того вашего места?
– Не пригодился, – смущенно отвечал Игумнов.
– А, не пригодились! Ну, надеюсь, что у нас, милейший, вы пригодитесь. Вы мне дайте адрес, почтеннейший.
Семибояринов суетливо принялся отыскивать на столе бумагу. Игумнов увидел тут же, под маленьким мраморным прессом, свое вчерашнее письмо.
– У меня адрес на письме написан, – сказал он.
– Да, да, верно, – оживленно заговорил хозяин, хватая письмо. – Так я буду знать.
– У меня привычка, – сообщил Игумнов, подымаясь с места, – всегда писать в начале письма адрес.
– Европейская привычка, – похвалил хозяин.
Игумнов распрощался и, улыбаясь, вышел, гордясь своими европейскими привычками, которые, однако, не мешали чувствовать голод. Его почти радовало то, что неприятный разговор кончен. Припоминались вежливые слова, преимущественно те, в которых заключались обещания и возбуждались легкомысленные надежды. Только через несколько минут, шагая по улице, он понял, что ничего из этих обещаний не выйдет. Да и обещано-то когда-нибудь, а есть надо теперь и на квартиру без денег идти тяжело, – что скажет хозяйка? Что он ей скажет?
Игумнов замедлил шаги и повернул в другую сторону. В грустной задумчивости, бледный, голодный, проходил он по шумным столичным улицам мимо сытых, занятых своими делами людей. Улыбка исчезла с его лица. Выражение мрачного отчаяния придало некоторую значительность его маловыразительным чертам.
Он приближался к Неве. Громадный купол Исаакиевского собора торжественно горел золотом на синей небесной пустыне. В лучах склоняющегося к закату солнца широкие площади и улицы подергивались нежной, еле различимой пыльной мглой. Грохот экипажей смягчился здесь, на этих великолепных просторах. Все было неприветливо и чуждо голодному, бессильному человеку. Румяные фрукты за стеклами магазинов были так же недоступны, как если бы их охраняла крепкая стража.