Книга с местом для свиданий
Шрифт:
— Таварищи, наш Сретен стоит больше, чем целая ударная бригада!
Мне это было приятно. Мне это нравилось. Но хотелось большего. Я был ненасытен. Я хотел особо проявить себя перед представителем товарища Сталина, а именно так я воспринимал Голю. И тогда я из чистой жестокости, своенравия и желания выслужиться указал Горохову на «Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева. Разумеется, и безо всяких директив я знал, что нужно быть особенно осторожным с монархистами, реакционерами и фракционерами, с четниками, с приверженцами Льотича, с недичевцами, со всем этим отребьем ушедшей в прошлое эпохи, я знал, что все остальное не так существенно, но не смог удержаться от желания угодить Голе, предвкушая, сколь интересной для него может оказаться здешняя русская эмиграция. Дело в
— Эта не можна?! У Тургенева?! А я всегда прочесывал заграничную литературу, шерстил жалкие клеветнические выдумки инакомыслящих и антибольшевистские памфлеты. Чушь! Вот где они собираются, сговариваются, дурманят голову нашей молодежи! У Тургенева, которого мы, уж так и быть, признали и допустили в историю литературы из-за его несколько более здорового, чем у других, отношения к общественным явлениям. Ты, Сретен, заслуживаешь ордена из рук самого товарища Лаврентия Павловича Берии! — радовался моему открытию Горохов, и глаза его сияли жгучей ненавистью к приспешникам царизма.
— Ордена?! Да что ты, это не для меня... — заскромничал я.
— Ордена, товарищ, не меньше! Ну, давай займемся ими, давай выведем их на чистую воду! Раздобуду для нас с тобой по экземпляру «Записок охотника» на русском, и за дело! Чтобы избавиться от вшей, надо сначала уничтожить всех гнид! — сказал Голя и вытащил взведенный наган.
Но и этой похвалы мне было мало. Я согласился участвовать в акции. Распускался май 1945 года, где-то на этом свете в зависимости от часового пояса было ровно двадцать часов, где-то два часа до полуночи, где-то часы били полночь, где-то начинался стыдливый рассвет, где-то ночь уже полностью сбросила свою кожу, когда мы с Гороховым быстро проскочили повести Ивана Тургенева, решив устроить засаду не в начале, а в самом эпилоге «Лесов и степей», среди чудеснейшего описания природы, одного из лучших во всей мировой литературе.
— Проницательно, Сретен, ничего не скажешь, ничего не скажешь... — расхваливал Голя мой талант, пока мы подкрадывались, точно угадав время и место, где собирались наши жертвы, прибывавшие кто откуда, обнимаясь, целуясь, растроганно лобзая ближайшие к ним слова или просто полной грудью вдыхая воздух элегических просторов на заключительных страницах «Записок охотника».
Да, здесь собралось все отребье сгнившей эпохи... какая-то аристократка, с головы до ног одетая в угольно-черное, с губами, принявшими утонченно-изысканную форму из-за постоянного употребления изящных французских выражений... бывший царский «палковник» в шинели, наброшенной на плечи, фигура которого утратила подвижность от продолжительных сидений за столами европейских казино... какой-то жалкий «гаспадин», инженер или музыкант с необратимо исхудавшими кистями рук, промерзший от безнадежности в своей эмигрантской каморке в полуподвале... иссохший богомолец, который только и делает, что крестится и бьет поклоны... даже один хнычущий ублюдок, представитель поколения, выросшего в изгнании...
Еще немного, еще немного, пусть все птички слетятся... — шептал Голя
«Дубовый куст жадно раскинул над водою свои лапчатые сучья; большие серебристые пузыри, колыхаясь, поднимаются со дна, покрытого мелким бархатным мхом...» — читали они неутомимо.
«Сырая земля упруга под ногами; высокие сухие былинки не шевелятся; длинные нити блестят на побледневшей траве...» — повторяли они дрожащими голосами, возможно даже заучивая наизусть.
«Дышать морозным острым воздухом, невольно щуриться от ослепительного мелкого сверканья мягкого снега...» — выкликали они, а кто-то даже сорвал с себя верхнюю одежду и, оставшись в одной нижней рубахе, принялся раздирать ее на голой груди.
Скрываясь в тумане, мы выждали еще немного. А потом старый чекист Голя Горохов (у меня в этом деле не было должной сноровки) всех их передавил, одного за другим, по очереди, хоп! хоп! — стальную руку на горло, и тот уже не дышит. Кто-то дернулся, кто-то захрипел, кто-то загадочно усмехнулся, вот, мол, все-таки умираю на родине!, кто-то просто тихо скользнул туда, откуда появился, а назавтра его нашли в Бостоне, Лондоне, Баден-Бадене, Париже или в Белграде, на скамейке в парке, в постели или в кресле, расставшимся со своей душой и с выпавшей из рук книгой Ивана Тургенева.
Должен признаться, мне было не по себе. Конечно, ликвидировал всех Голя, но ведь донес-то на них я. «А что они там замышляли за спиной у революции!» — пытался я найти оправдание и успокоить свою совесть и вдруг едва не споткнулся об уже холодеющее тело, в котором тут же узнал свою прекрасную тетку, душеньку Афросю Степаненко в кружевной ночной рубашке, тоже задушенную, — судьба распорядилась так, что и она в тот распускающийся май 1945 года взяла в руки роковую книгу. «Что я наделал?!» — видимо, именно это пронеслось у меня в голове, и я тут же уловил хорошо знакомый мне запах кислого вина, исходивший от единственного выжившего, который корчился от боли на месте побоища.
— Сретен, что ты здесь делаешь? — мой дядя, видимо, как всегда, читал рядом со своей женой.
— Несчастный, что ты сделал?! — ломал он руки над своей любимой.
— Как ты мог?! За что?! — в отчаянии бил он себя в грудь.
— Памагите, светые мучиники Барис и Глеб, ни дайти маю Фросю, маю жызьнь... — взывал и молил он, осыпая поцелуями посиневшие губы и холодный лоб своей жены.
Кто знает, как долго, онемев, простоял бы я рядом с ним, слушая вопли, стенания и клятвы, кто знает, сумел бы ли я удержаться от признания, что и сам потрясен, что я не хотел этого, что я не собирался, не будь рядом Голи Горохова, который отреагировал моментально — схватил наган, прицелился, над «Лесами и степями» Ивана Тургенева прогремел выстрел, пуля вошла точно в правый глаз дяди, оттуда вытекло немного крови, в то время как другой глаз все еще плакал.
— Поздравляю, Сретен! — пожал мне руку Голя немного позже, когда мы оба захлопнули книги. — Поздравляю, ты прекрасно держался, операция проведена блестяще, я доведу свое мнение до товарищей наверху...
Мне было тошно. Я был сам себе гадок. Когда этим вечером я, подавленный, вернулся в родительскую квартиру, когда мать приготовила мне чай из зверобоя, чтобы усмирить судорога в животе, когда она спросила меня, почему я такой свинцово-бледный, почему не могу заснуть, я отвечал как в бреду:
— Не знаю, но у меня такое чувство, что душечки Фроси и дяди больше нет в живых...
Мы нашли их наутро, в их супружеской кровати, под обрушившимся балдахином из ткани цвета белой ночи, — она была так же прекрасна, как и всегда, спокойна, словно спит, он лежал с простреленным глазом. Мать смотрела на меня как-то странно, как-то испуганно. К счастью, 9 мая 1945 года в Берлине был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии, и празднование победы оставило в тени все недоумения, вызванные смертью последнего отцовского брата. Весь Белград повалил на площади поздравлять друг друга и радоваться, один только отец не выходил из состояния ступора, находясь на грани сознания, и когда он стоял у окна, то снизу, с улицы, походил на поставленное на подоконник большое растение.