Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966)
Шрифт:
Помню, когда я подросла, лучик стал моим тайным помощником. Ведь мне строго-настрого запрещали читать в постели ("Глаза испортишь"), ну, я и стала, как только наши уйдут к себе и начнут свою взрослую жизнь, вылезать из постели, беззвучно брать книгу и, стоя в луче, читать. Если книга была увлекательная, я не чувствовала ни холода, ни затекших до каменности ног, пока вдруг у самой двери не раздадутся голоса родителей. Это они ко мне посмотреть, как я сплю. Тут я опоминалась, в панике одним махом прыгала в постель и с головой укрывалась одеялом. И
Но однажды я все-таки попалась. Кажется, это была "Хижина дяди Тома". Да, да, именно она, я теперь все-все вспомнила! За чтением я тогда позабыла все на свете, громко сопела от жалости, слепла от слез, и рукав рубашки у меня промок насквозь, потому что я им утиралась. И вдруг дверь распахнулась. Она больно ушибла мне ногу, я охнула и села на пол. Так и села — с книгой в руках.
Это был папа. Он подхватил меня на руки:
— Что?! Что с тобой?! — И в ту же минуту увидел книгу и все понял. Ляля, поди сюда, посмотри, чем занимается твоя дочь, когда мы думаем, что она спит!
Прибежала мама, заглянула в "Хижину", спросила:
— Ревела? Ну, правильно. Я тоже была вся зареванная, когда ее читала. Только я читала сидя, а не стоя, и не голая, как ты, а одетая.
Она потерла мне ушибленную ногу, дала сухую рубашку, укрыла одеялом.
— Ну, что будем делать с девчонкой? — спросил папа.
Я решилась и сказала:
— Будем давать девчонке капельку читать перед сном.
Папа и мама переглянулись.
— Полчаса, — сказал папа. — Пускай ложится на полчаса позже.
— Но отрывать полчаса у сна… — начала было мама.
— Ничего. Только чтобы книги были настоящие, — сказал папа.
И начались мои счастливейшие часы перед сном.
Сколько я перечитала за эти получасы! "Детство и отрочество" и "Старшины Вильбайской школы", "Республика Шкид" и "Сказки" Киплинга, "Оливер Твист" и "Дневник Марии Башкирцевой", "По ту сторону" и "Военную тайну", и еще много-много других, из тех, что папа считал настоящими и сам приносил мне.
Наверно, за этим чтением я пропустила что-то из жизни нашего дома, потому что однажды вечером очнулась от глухого папиного голоса в прихожей:
— Ляля! Ночью взяли Ивана!
И мамин вскрик:
— Как же это? Почему?! Ведь он был в ссылке с самим Лениным!
Иван — это был мой "крестный", как он сам себя в шутку называл. Иван Николаевич Власов. Партийная кличка его была Туляк, родители мои иногда звали его Туляком, и он это очень любил. Приходил он к нам чуть ли не каждый день, как совершенно свой человек. Это он научил меня читать и подарил первую в моей жизни пластинку "Щелкунчик" и сказал, что музыка в жизни человека, пожалуй, важнее чтения.
Я знала его всего — от старой серой тужурочки до суконных стариковских сапог, единственно для него возможных, потому что в ссылке он навсегда застудил ноги. И запах его трубки, и его хриплый, будто насквозь продымленный бас…
— Что это "взяли"? — спросила я.
Родители как-то вяло переглянулись. Папа медлил, мама взяла меня за руку:
— Лиза, мы еще сами плохо понимаем сейчас. Обещаю: как только разберемся, объясним и тебе.
Больше в нашем доме об Иване Николаевиче не говорили. То есть, конечно, говорили, не могли не говорить, но, видно, не при мне.
Вот я и подошла к той ночи. К последней ночи, когда у меня еще были папа и мама.
Перед той ночью все было как всегда. Мои полчаса — и "Белеет парус". Но я так никогда и не узнала, чем окончился поход Пети и Гаврика на Ближние Мельницы, — видеть уже не могла эту книгу.
Бам-бам-бам!
Что это такое?
Это наш "воскресный благовест". Мы просыпаемся утром выходного под такой благовест: Сергей Данилович бьет суповой ложкой в медный таз для варенья. Выходной! Наш день! День, когда нам принадлежат и мама-Дуся, и Сергей Данилович, и вообще весь мир! Это у нас с тобой было тогда такое ощущение.
Мы в пять минут умываемся и одеваемся. Мы готовы и выступаем в поход. Это уж не семья, а целая организация — так шутит мама-Дуся. Впереди — мы с рюкзаками, позади — мама-Дуся с этюдником и Сергей Данилович с планшетом, в котором, мы это знаем, лежат старые карты и гравюры и схемы. Из рюкзаков потрясающе пахнет пирожками и жареной курицей. Ох, как бы я сейчас набросилась на эти пирожки, на эту курицу! Кажется, ела бы и ела, пока не останется даже косточек. А ведь передо мной лежит лакомство — две черные-пречерные лепешки не то из картофельных очисток, не то из макухи, да и те Коля сунул мне потихоньку от своих, и я уверена, что это его порция.
Но не хочу сейчас об этом.
И вот мы идем по уже просохшей, серо-черной дороге, на которой выдавлена узорчатая прошлогодняя колея. Вон оно, Полтавское поле, уходящее за горизонт, уже зеленеющее острыми язычками травы, среди которой сияют первые одуванчики. А как пахнут трава и земля! Мы балдеем и от простора, и от запахов, мы бегаем, как шалые щенята, мы закидываем головы и ищем в небе первого жаворонка. А жаворонок — вот он, кувыркается, плещется в океане, пьет эту синь, и кажется, что она переливается, журчит у него в горлышке — такая счастливая, синяя его песня.
Сергей Данилович такой же, как мы, шалый и веселый, у него блестят глаза, он сбрасывает пиджак и расстегивает воротник рубашки, чтоб быть ближе к этой шири, к солнцу, к весне. Ему не терпится поскорее добраться вон до тех холмов, где двести тридцать лет назад были петровские редуты. Сергей Данилович подымается на холм.
— Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества. Не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, за род свой, за Отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего!