Княгиня Ольга. Две зари
Шрифт:
– Вижу, что боярин Унерад Вуехвастич почти здоров уже, – начал Воюн.
Ему было никак не выговорить северное имя Вуефаст, и в его устах оно звучало так, будто происходило из слов «вуй» и «хвастать». Но никто из киян даже не улыбнулся: они к этому привыкли, и многие русы сами нарекали детей Прастенами, как это звучало в устах славян и славяноязычных русов третьего-четвертого поколения, а не Фрейстейнами, как это было в Северных странах.
– Попросить хочу о дочери моей, – Воюн бросил короткий взгляд на Обещану. – Зелейница, сестра моя, что могла, то сделала, теперь жить боярину еще сто лет. Дань вы с наших волостей собрали, и за нами, укромскими, долга ни веверицы нет. Отпусти дочь мою, боярин. Вдова она горькая ныне, ты уж ее не обидь, отпусти в дом родной, к матушке под крыло.
Русы помолчали, переглядываясь. Это молчание так давило на Обещану, что она невольно все ниже опускала голову. Яркие и пышные уборы молодухи она уже сняла и сидела в сером платке поверх повоя; этот старушечий плат, обрямляющий такое юное лицо, будто кричал о несправедливости судьбы.
– Когда мы брали виру с Драговижа, мы посчитали эту женку в уплату их долга, – заговорил Молята.
– Глаз мой теперь никакими гривнами не вернуть, – проворчал Унерад.
– Это немалое увечье, – Болва значительно поднял брови. – И раз никто не знает, чья рука выпустила ту стрелу, платить за него виру должен весь Драговиж.
– Когда та стрела была пущена и ты получил увечье, мой зять был уже мертв, – указал Воюн. – Твои же люди это подтверждают. Моя дочь уже была вдовой, когда твои люди увезли ее из Драговижа. У нее нет детей, ее ничто не связывает с родом мужа. Она возвращается ко мне, в Укром. А Укром все выплатил сполна. Она принадлежит Укрому и должна туда воротиться, раз уж уговор наш, – он кивнул на Медвяну, – выполнен.
– Она останется у нас, – буркнул Молята, будто отсекая все доводы.
– Да как так – остается? – Воюн нахмурился. – Вы, когда ее уводили, говорили, что отпустите через три… когда дань возьмете с Укрома и волости нашей. И она, и мужи драговижские подтверждают. Дань собрана. Что вам с нее? Неужто ваше слово ничего не стоит?
– Я хотел сделать все тихо и мирно! – яростно воскликнул Унерад. – Никто не посмеет сказать, что я искал напрасной крови! Я сказал: не противьтесь, и все будет хорошо! Но твой клятый зять, ее клятый муж, не хотел послушать доброго совета! Он принес топор и подбил свою ораву напасть на нас! Какого лешего он это сделал! Сидел бы тихо – и сам был бы жив, и жена была бы на свободе!
Первая радость выздоравливающего, что выжил и не потерял зрение полностью, у него уже прошла. Зато теперь Унерад осознал свою потерю: он окривел, и этого никакой зелейник не поправит. Даже на царьградском торгу ему нового глаза не купить. Раньше он был весьма хорош собой, и при своем высоком роде мог выбирать любую, хоть самую лучшую невесту в Киеве – потому и оставался до сих пор неженатым, что сделать выбор при таком богатстве никак не мог. Но теперь это в прошлом. В двадцать с небольшим он оказался искалечен, изуродован. В иных отношениях уподобился старикам, что уже частью находятся на том свете, и утратил иные права знатного человека: к примеру, ему больше нельзя было участвовать в принесении жертв. Не зная, кто выпустил ту злополучную стрелу (Воюн тоже не сумел это выяснить, в Драговиже никто не сознавался), Унерад сосредоточил свою злобу и досаду на Домаре, зачинщике драки.
Воюн молчал, меняясь в лице. Не так чтобы он одобрял решение покойного зятя, но понимал его. Попади ему самому сейчас в руки топор… нелегко было бы одолеть искушение немедленно освободить дорогую ему женщину, вырвать дочь из рук чужаков, чтобы она не оставалась среди них ни мгновения больше.
– Выкуп назначьте, – попросил он наконец. – Я соберу…
– Пойми, старинушка, – Болва наклонился ближе к нему. – Мы не можем оставить ее ни в Укроме, ни в Драговиже. На сей год вы дань выплатили. Так ведь будет новый год. И новая дань. Какая – это князь решит. До следующей зимы уведомит вас. Ты человек родовитый, уважаемый. Твоя дочь пойдет не в челядь, а в таль. Поверь мне, это гораздо лучше. Ее не продадут за Греческое море или сарацинам за Гурган, она будет жить в Киеве… почти как свободная женщина. А ты будешь сидеть здесь и следить за тем, чтобы твоя волость готовила дань к сроку.
– И чтобы больше ни одному угрызку не пришло в голову нападать на наших людей, – добавил Молята.
Воюн обвел глазами лица русов, будто еще надеялся найти поддержку. Но ответил на его взгляд только Стенар: молча постучал указательным пальцем по среднему на другой руке – там, где раньше было кольцо Етона, теперь сидевшее на пальце Унерада. Словно напоминал: за ее жизнь ты расплатился, вручив нам ее судьбу.
– Я… не смирюсь с этим, – сказал Воюн и встал. – У нас, бужан, свой князь имеется. Етон в Плеснеске.
– Ты вольный человек, – Болва тоже встал. – Ищи поддержки у твоего князя. Этого тебе никто не запрещает. А Святослав разберет вашу жалобу и вынесет решение.
Часть вторая
В Плеснеске, стольном городе земли Бужанской, Лют Свенельдич бывал много раз и неплохо его знал. Правда, не любил: ни в каком другом городе его не пытались столько раз убить, но так уж, видно, суденицами напрядено. В течение десяти лет он раз за разом приближался к широкому холму, где высился упрятанный за крепкими стенами многолюдный город, с одной и той же мыслью: как там Етон? Жив ли, говядина старая? Все знали повесть о том, как сам Один лет шестьдесят назад пообещал Етону три срока человеческой жизни, но никто не ждал, что именно так и будет. Мы ведь не в саге, а нынче не древние времена.
Но сейчас Лют приближался к знакомому холму с другой стороны – не с востока, а с запада, отчего сам город казался новым, – и с совершенно другой мыслью.
– Вот сейчас приедем – а его там нет, – заговорил едущий рядом с Лютом Торлейв, его девятнадцатилетний родич, приятель и спутник. Видимо, он по пути думал о том же.
– Как это – нет? – Лют обернулся к нему. – Нави назад унесли?
Подмораживало, и от разговора перед лицом клубился белый пар.
– Истовое слово! – горячо согласился Торлейв. – Что не человек то был, а морок. Я его своими глазами видел, а все не верю. Не бывает так! Не вылезают люди живыми из могилы!
– Приедем – посмотрим, – хмыкнул из саней старший боярин-посол, Острогляд. К середине пятого десятка лет он растолстел и ехать предпочитал лежа. – Если его черти унесли, мы плакать не станем. Да, Свенельдич?
Лют только хмыкнул, потирая щеку варежкой. В саксонских землях им приходилось бриться по местному обычаю; после выхода оттуда бороды у них уже отросли, но он еще чесался по привычке. Киевских послов надоумил Радай, старый знакомый Люта, что много раз бывал в землях короля Отто и знал тамошние порядки. «Вы бороды лучше обрейте, – посоветовал им Радай еще в Плеснеске. – У саксов бороды только короли носят и иные князья владетельные. Вас с бородами увидят – или за князей примут, или сочтут, что вы греческий обычай соблюдаете, а они греков не жалуют, отступниками от истинной веры полагают». Лют и сам помнил, что торговые гости из саксов и баваров, которых он всякую зиму встречал в Плеснеске, не носят бород. В юности он было принимал их за скопцов – как в Греческом царстве, где только скопцы безбороды, – но потом Ландо и Хадрат, люди Генриха Баварского, ему растолковали: восточные франки (к коим теперь причислялись и саксы с баварами) бреют лица и обстригают волосы по обычаю римлян. Подумав, послы согласились: глупо являть перед двором Отто свою приверженность «греческому обычаю», когда приехали просить римской веры.
Отчего Лют не любит Етона, а Етон не любит его, знал весь белый свет. Но, как нынешний муж бывшей Етоновой жены, Лют знал самую главную тайну Етона, известную, кроме него, еще очень немногим.
Тот рослый парень, что вылез из могилы убитого на поединке князя Етона, тот, что сидел сейчас в Плеснеске на Етоновом месте – вовсе не был погибшим и ожившим, старым и омоложенным Етоном, Вальстеновым сыном. Это был совсем другой человек, с Етоном, судя по всему, даже в родстве не состоящий, и имя отца своего он не смог бы назвать за все сокровища царьградского престола. Потому Лют точно знал: это не морок, и черти так просто его не унесут. Им придется помочь. И если бы открылся к тому приличный способ, он, Лют Свенельдич, себя бы трижды просить не заставил.