Кочубей
Шрифт:
— О, великий Бог! Швеция упала! — закричал Левенгаупт, всё ещё державшийся на левом крыле, и поскакал было к королю..
Но в это время богатырь Гинтерсфельт, соскочив с коня, словно ребёнка, поднял с земли своего побеждённого, плавающего в крови бога и, снова сев на коня, поскакал в лагерь, прижав к груди бесчувственного героя, словно кормилица или, мать своё детище.
— Дивись-дивись, дядьку! — закричал, увядав, эту трогательную сцену, Толста, который вместе с казаком Задери-Хвист гнал через поле шведских пленных. — Дивись бо, дядьку! От чудесiя!
— Та що там таке? — лениво
— Та он той, що с тобою боровсь, комусь цицьки дае!
И Голота искренно захохотал, не догадываясь, что это, точно ребёнка у груди матери, спасают короля.
От всего левого крыла шведской армии остались отдельные отряды и кучки пленных, которых, словно разогнанное оводами да слепнями стадо, гнали к Полтаве то малороссийские казаки и запорожцы, то московские рейтары. Правое крыло, увидав упавшего короля и не видя главнокомандующего, старого рубаки Реншильда, также дрогнуло и попятилось назад, несмотря на то, что оставшиеся верными Мазепе запорожцы с кошевым во главе, носясь по полю, словно хвостатые дьяволы, гикая и ругаясь, вырывали лучшие силы из рядов русской армии. Мазепа, Орлик и Гордиенко с самыми отчаянными головорезами-запорожцами прорубились было через всё правое крыло русской армии, но, не видя ни короля, ни Реншильда, ни Пипера, ни Левенгаупта, поворотили к степи и скрылись в облаках дыма и пыли.
— Или-или-лима самахвани! — как-то застонал Мазепа евангельскими словами, с горя и стыда припав к гриве коня своею старою, обездоленною головою: ему казалось, что там, в красующейся зеленью Полтаве, на возвышении стоит Мотрёнька и ломает свои нежные ручки. — Боже мой! Боже мой! Векую же ты оставил меня!
— Но ещё не «свершишася», пане-гетьмане! — мрачно сказал Орлик. — У нас за пазухою Крым и Турция.
Мазепа безнадёжно махнул рукой... Что ему Крым, что ему Турция, что ему теперь вся вселенная.
Умолк гром пушек. Тихо на полтавском поле: слышен только стон раненых и умирающих, да говор людей, копающих громадную могилу, такую громадную, в которой можно было бы похоронить и погибшую, хотя незавидную славу Карла XII, и позор Нарвы, и тысячи жертв обоюдных увлечений и ошибок, похоронить и всю старую византийско-инконописпую и татарско-суздальско-московскую Русь с её невежеством и безобразием. Но напрасно думает царь, что он выкопает такую могилу: ещё в недрах Русской земли не образовалась та залежь железной руды, из которой можно было бы добыть достаточно железа на выковку лопат для вырытия задуманной Петром могилы...
Но могила всё-таки выкопана, не та, а полтавская, и в неё свалено всё, что мешало торжеству викторин...
И началось торжество тут же, на кровавом поле. Из всех торжеств, до которых люди всегда такие охотники и которые всегда окупались реками слёз и крови других, не принимавших в них участия, это полтавское торжество было одною из величайших исторических ошибок Петра. Пётр, у которого закружилась голова от неожиданной виктории, торжествуя её, забыл о железном варяге, который не будучи никем преследуем, успел скрыться и тем положить начало новой великой Северной войне, продолжавшейся ровно сто лет и стоившей стольких жертв и таких потоков крови, что в ней могли бы потонуть
Эту громадную историческую ошибку Петра как нельзя проще и правильнее оценил Голота, который, нализавшись на радостях до положения риз, сказал своему приятелю, казаку Задери-Хвист:
— Дядьку! А дядьку! Чуй-бо!
— Ну, чую.
— Москаль-то?
— А що?
— Наш брат, козак, пье, коли в его дила нема, а москаль тоди й пье, коли у его дило за пазухою... От що!
Действительно, в то время, когда русские пировали, расстроенные боем части шведского войска, избежавшие смерти и плена, и казацкие полки Мазепы, равно запорожцы, снова сплотились, но, не смея вступить во вторичный бой, решились идти искать счастья за Днепром, а в случае новых неудач нести свои обездоленные головы в Турцию.
Они так и сделали. Очнувшемуся от обморока Карлу перевязали рану. Сначала он долго не понимал, где он и что с ним; но злая память не замедлила воротить к нему то, что он желал бы навеки забыть: он вспомнил этот день, первый день в своей жизни, когда от него отвернулось счастье. Когда же он узнал, что старый Реншильд, юный Макс, старый Пипер и другие генералы в плену, что и любимец его Адлерфельд, писавший историю Карла, раздробленный русским ядром, уже не может продолжать своей истории, несчастный безумец воскликнул:
— Те убиты, а те в плену, в плену у русских! О! Так лучше смерть у турок, чем плен у этих варваров!.. Вперёд! Вперёд!
Его посадили в коляску.
Наступала ночь. Полтава чуть-чуть виднелась в вечернем сумраке, как тогда, когда около неё горели купальские огни. Печальный кортеж двинулся степью в безвестную даль. Мазепа с своим штабом ехал впереди, открывая шествие и руководя движениями шведского войска... Как хорошо была ему знакома эта широкая чумацкая дорога, этот «битый шлях» мимо Полтавы до Днепра, и до самого Запорожья, где провёл он молодость! Как далека теперь казалась ему Полтава, в которой он оставлял всё, что было самого дорогого в его жизни! А между тем вон она тут, под боком, да только дорога к ней заросла теперь для него могильною травою...
Вон взошла звёздочка над Полтавою... Может быть, и те добрые, ласковые «очинята», что когда-то на него с любовью глядели, тоже теперь смотрят на эту звёздочку...
— О, моя Мотрёнька! О, моё дитятко! Кто-то закроет навеки мои очи старые на чужой стороне?.. Не в твои чистые, невинные очи гляну я в последний раз моими очами бедными, закрываючи их в путь в далёкую-далёкую, безвестную дорогу...
— Тату! Тату! Ох, таточку! — послышался вдруг стонущий голос в стороне от дороги. — Ой, тату! Возьми мене с собою!
Мазепа задрожал всем телом, он узнал, чей это был голос... Он поскакал туда, где слышался этот милый голос, и через минуту казаки увидели гетмана с дорогою ношею на руках.
— От нам Бог и детину дав, — добродушно говорили казаки, с любовью посматривая, как старый гетман, утирая скатывавшиеся на седые усы слёзы, усаживал в свою походную коляску что-то беленькое да бледненькое такое, да жалкое...
— Ну, теперь хоть на край света!.. Только край этот для Мазепы был не далеко, очень не далеко...