«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы
Шрифт:
Может, это поминальная молитва плакальщика?
Молитва, где всё-таки поминаются все – и свои невинно убиенные, и чужие, «прусские парни» («Где эти парни? Думать не надо».)
Богоматерь у Липкина названа «панной Марией» – действие происходит в Польше. Географическую подсказку даёт и «старка». Спустя три с половиной десятилетия после войны автор рисует умозрительный, мифический смертный пейзаж – увиденный, по его представлению, солдатом-освободителем в польских лагерях смерти и в пространстве возле.
По мере чтения у нас возникает постоянное ощущение подспудного угадывания мелодии. Где-то мы её, кажется,
Существует перевод последних двух строк, сильно корреспондируюший с липкинским «пой, балалайка, плакать нельзя» (и снова возникает космическое ауканье, рифмуются слова из разных текстов – «zol zayn» с «нельзя»):
Тум-балалайка, сердцу сыграй-ка,Пусть веселится вместе с тобой!Хотя и смерть «прусских парней», повторимся, не осталась без внимания у Липкина, весь этот двухсотлетний разговор троих заканчивается переводом центра внимания с персоны, с военачальника (по воле которого тысячи или миллионы шли на смерть) – на кончину ребёнка.
М. Крепс пишет: «Знаменательно, что полководец встретится со своими солдатами в аду, так как все они нарушили заповедь “не убий”, а также и то, что маршал, как и другие полководцы всех времён и народов, не почувствует раскаяния в совершенных действиях и никогда не признает себя военным преступником. Его оправданием всегда будет то, что он был подневольным».
Нам же кажется уязвимой позиция И. Бродского, употребившего оборот «в области адской». С чего это стихотворец взял, что защитники Отечества встречаются в аду? Православная традиция (и не только она) полагает, что души воинов, принявших смерть «за други своя», за Родину, сразу попадают на Небеса, к Престолу Божию.
Читателю в этих строках Бродского слышны в авторской интонации хоть и сострадание поэта к полководцу, но и осуждение. Или, как минимум, непонимание. Однако слова «к правому делу» и «родину спасшему, вслух говоря», свидетельствуют о том, что сочинение фактически является торжественным приношением. Подчёркнутым, в том числе и стилистически, одически-маршевой интонацией, заимствованной у Державина. Этот пафос у Бродского нарастает к финалу стихотворения. И прямо высказан в последней строфе.
О правом деле Жукова. Здесь явственно слышно (что, скорее всего, и имел в виду Бродский) известное изречение: «Наше дело – правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Вместе с тем, не следует забывать о православии Жукова. Вряд ли новостью будет замечание о том, что маршал провиденциально носил имя св. Георгия Победоносца. Родившийся 19 ноября по ст. ст. (2 декабря по нов.) 1896 г. на Калужчине (следует заметить, неподалеку от духоносных мест, где подвизались преподобные оптинские старцы, а прежде – Пафнутий Боровский). По православным канонам имя младенцу нарекают на восьмой день от рождения. Память великомученика Георгия празднуется 26 ноября (по ст. ст.) – как раз спустя восемь дней. Особым штрихом высвечивает личность маршала и эпизод с большевиком Ермаковым (одним из расстрельщиков семьи страстотерпца Государя Императора Николая II), которому Жуков сказал: «Палачам руки не подаю!»
Размышляя об общности мелоса и генезиса трёх разбираемых сочинений, нельзя пройти мимо стихотворения Алексея Суркова, написанного в 1943 г., во время битвы за Днепр, за освобождение Киева и, похоже, являющегося акустически-образным связующе-переходным звеном между Державиным и парой Липкин-Бродский:
Войны имеют концы и начала…Снова мы здесь, на великой реке.Сёла в разоре. Земля одичала.Серые мыши шуршат в сорняке.Мёртвый старик в лопухах под забором.Трупик ребёнка придавлен доской…Всем нас пытали – и гладом и мором,Жгучим стыдом и холодной тоской.…Весь строй державинской речи в стихотворении «Снигирь» обладает несомненным обаянием, а в новейшей русской поэтической действительности – положительной свежестью в такой степени, что предполагает заподозрить вечную жизнь этих строк в русской литературе. Кажется, некоторые молодые стихотворцы сегодня близки к усвоению этого урока.
Поблагодарим литературоведа Р. Тименчика, приведшего запись П. Н. Лукницкого об Ахматовой, от 9 июля 1926 г.: «АА сегодня, читая Державина, “нашла” превосходное, великолепное стихотворение (очень ей понравилось и – между прочим – ритм) Суворову». У Тименчика читаем и о «признании Ахматовой, написавшей на дарёной своей книге: она, дескать, всегда слышит стихи Липкина, а однажды плакала».
Державин поражает и тем, что в песне прекрасной птицы, так сказать, зимнего певца, которая могла бы отзываться в сердце приветом жизни, слышит не что иное, как «песню военну!» То есть свист снегиря напоминает ему флейту, выводящую походный марш! И с первой же строки звучит восклицание-упрек-сожаление: «Что ты заводишь песню военну!»
Снегирь у Державина поёт как флейта.
У Бродского – антидержавинская инверсия в последней строке, где дан императив флейте – свистеть на манер снегиря.
Державин сокрушается, что нет повода птичке вздымать в горькой человечьей памяти этими звуками отклик о былой славе имперского войска.
У Бродского – призыв к одическому звучанию инструментов, фактически к прославлению почившего полководца (подозрения в сарказме отвергаем). Хотя, пожалуй, это можно бы и прочесть как призыв к военной флейте сменить характер звука: перейти на птичью, то есть, по-видимому, мирную песнь, природно свойственную «птичке Божией». Да, слава. Но и уже – «конец концов» войны, когда умирает последний заглавный её олицетворитель, полководец.