Когда-нибудь или С карусели земли…
Шрифт:
– В люди, – шепчет он слёзно, – не выйти, по причине невзрачного вида. Лицом со статью не вышел, а за спиною леса голосить, – то больно обидно. Ты, значит, надрываешься, горло полудой кроешь 8 , дабы на дольше хватило, а тебя при встрече и не узнает никто. Так, скажут, пролетала тут птичка какА мАленька, сЕренька, кто она, из каких мест, чьих кровей – не знаем, а вот за лесом, там точно соловей живёт, песни поёт. Ну, и зачем мне такая-то жизнь? Из заслуженных подвигов, ни один до меня не дойдёт. Только слухи да толки, молва да домыслы.
8
лужение –
– Вот уж, право, насмешил! И в чём обида?! Слухом-то, говорят, земля полнится…
– …а причудами свет! – Перечит он, и добавляет про лесного клопа. Гарцует он, видишь ли, верхом на травинке, да и то весу больше имеет, чем соловей. Коли кто хватит его, клопа, не забудет вовек, ещё детям-внукам своим расскажет, – каков на вид, и славен чем!
– Так дурно пахнет та слава-то, весьма!
– А уж это ему неважно!
Упорхнула соловьиха, с глаз моих от стыда подальше, да только вот слова сказанного, сколь не тщись, не утаишь.
– Слово – не воробей?!.
– Вот-вот, всё у нас по-птичьи 9 , не как у других.
О надежде и любви
Рассвет наскоро латал плотный занавес ночи, штопая одну прореху звезды за другой. Из-под двери утра, высохшей на корню травой пробивался дневной свет… Впрочем, про это, кажется, было уже много писано, да говорено, как и про всё, что случалось прежде или произойдёт потом.
К примеру, ветер и встарь часто гадал на ромашках, обрывая лепестки, так что вдругорядь предсказывал себе бурю заместо любви. И та не преминула бы воспользоваться сим пророчеством, дабы непременно явиться, коли б не была по всё время чем-нибудь занята.
9
на непонятном для непосвященных языке
Паук в любую ночь всякого века плетёт корзины, иль гамаки, дабы после раскинуться в них, покачиваясь и нежась в потоках солнечного ручья. Паутина обыкновенно сияет так, что кажется сделанной из хрусталя. Ветер неизменно роняет её от неловкости, надрывая с одного краю. И из корзины выходит нечто вроде приспущенного паруса.
Пауку-то оно всё равно, так и так каждый раз стараться. И, махнув рукой, отыскивает он удобное местечко промежду сосновых веток, да принимается за новую паутину.
А тут недавно, видел собственными глазами… Птенец ласточки дремал, перевесившись через перила гнезда, как это делали до него многие птенцы. Вместе с братьями, родители совсем недавно вызволили его из заточения скорлупы. Птенцы так быстро росли, отчего безотчётно теснили друг друга к краю, в надежде, что кто-то выпадет из гнезда и им станет просторнее.
Судя по всему, он был слишком добр и наивен, тот, обративший на себя внимание птенец, и искренне верил в то, что братья на самом деле любят его. Как же иначе? Ведь не чужие друг другу… Но покуда не сложилось промеж них, до поры, завёл он себе приятеля – жёлтую бабочку, ржавые крылышки. Бабочка мельче мелкой, всего на один глоток, на тот самый, что стоит меж дружбой и враждой. Всякий раз, когда птенец засыпал, бабочка хлопотала над птенцом, будила его, обмахивая серые щёки, слёзно просила повременить со сном, обождать, покуда окрепнет и сможет летать.
Бывало ли оно также, в прежнее время, либо нет? Хочется не то что верить, но верно знать про это. А ещё и про то, – глядели ли люди, след которых простыл давно, на бледное утреннее небо, обнимая за шею своих собак, и шептали ли им на ухо слова, которые обычно собакам не говорят?
Каких слов? А вам-то оно на что?! Те слова одни и те же на все века. О любви-с, о надежде встретить вместе очередной рассвет, и увидеть вновь, как латает он, занавес ночи, штопая одну прореху звезды за другой…
Обычное
Ветер играл на клавиатуре леса свою негромкую мелодию. Перебирая разноцветные клавиши то ускорял, то замедлял темп Занимался он прилежно, как и положено, по три часа в день, никак не меньше. Уж, из уважения к его усердию, долго прислушивался, раскачивая головой в такт. а после, чтобы не помешать ничем, на цыпочках прошествовал мимо по своим змеиным делам.
Бабочку, скромницу, что порывалась присесть на руку ветра, да так и не решилась, он сам ухватил за краешек крыла, да как принялся обмахиваться ею, словно белым платочком. Сыплются с неё жемчужные крошки, как пудра со щёк. В другой раз после такой встряски и не захочется стоять у служебного входа, в ожидании, покуда выйдет предмет её восхищения, спрятав нос в воротник…
Мытыми комьями хлопка сушатся в поднебесье облака, но серая, пыльная их тень бежит над дорогой, и суровеет та, темнеет от натуги. Кажется – небыстро оно всё, а попробуй за ней поспеть.
Но тот же ветер, что, розовея от волнения, мгновения назад трогал прохладной щекой листву, и, склонив голову, прислушивался к каждому звуку, дабы оказался непременно верен… ни с того, ни с сего – швырнул песком в глаза белому дню. За что? Зачем?
Нервен он слишком, как говорят. Не в ладах с собой, а, значит, и с другими может быть нехорош.
Абрис леса на фоне заката рядится горой.
Вот точно так и ветер, и мы… рядимся не теми, кто мы есть в самом деле.
Мы учимся…
Мы учимся у природы нежности, мы учимся у неё жестокости.
Намечен пунктиром колосок травы. Он будто бы парит в воздухе, и неясно, на чём держится его душа. Клонит колосок свою буйную, пуховую ещё головку навстречу ветру, присматриваясь к его порывам, ищет в них причину, и, недалёко, неглубоко в себе отыскивая сострадание им, кивает согласно:
– Понимаю… жалею… люблю…
– Да быть такого не может!!! – Негодует ветер, намекая на возможное лукавство. Но вглядевшись в хрупкие, заметные едва черты, тушуется вслед, – где ему тягаться с видной со всех сторон откровенностью…
На самом виду, в колее дороги, подставив солнцу горчичного цвета грудку и плотно прижав к бокам крылья, лежит лесная канарейка. Ровно, гордо стоит, в линию со всеми, чьё сердце перестало биться задолго или недавно перед тем, как сделало последний удар её собственное.