Когда у нас зима
Шрифт:
У меня есть теория, по которой осенью холоднее, чем зимой. Но сейчас холоднее даже, чем осенью. У меня размокли кости, и по утрам мне кажется, что я разучился ходить. Я уже два раза падал. Хорошо, что не на глазах у мамы, а то бы она заплакала. Поэтому я притворяюсь, что ленюсь вставать с постели, и лежу, пока у меня это не пройдет. Я лежу и вспоминаю, как надо переставлять ноги по очереди, и чем дальше осень, тем это все труднее.
Была одна ночь, когда понаехала тьма машин, целых четыре. И все из милиции, они арестовали нашего соседа по затмению и еще двоих, которые были связаны с теми, из лесу. А я всю ночь крутился в ярмарочном колесе, пока не сообразил, что четырехклассный голос,
Я спросил его, увидит ли он Алуницу Кристеску, и он сказал, что да. Я хотел послать ей письмо, как я один пересчитал журавлей и устроил бал в сарае, но потом успокоился и собрал ей просто посылку: счастье и еще несколько марьян, на память.
Мы сидели за столом до поздней ночи. Когда дождь застучал по крыше, мне стало грустно, и от грусти я заметил, что к окнам со двора прижались тени и смотрят на нас, как мы пьем цуйку и молчим. Я чувствовал, что больше не могу, скорее бы пришли синицы и зима, к нам на выручку.
Я подумал, что Алуница Кристеску ходит сейчас раздетая. Я однажды видел фотографию с морем, и там все люди были раздетые и смеялись, неважно, взрослые или дети. На самом деле я рад за Алуницу Кристеску, что она ходит раздетая и смеется, но, по-моему, в тот вечер я называл ее по имени почти без остановки.
Ее отец давно уже ушел с чемоданом, а мы все никак не могли заснуть. На столе осталось от взрослых еще немного подогретой цуйки, и Санду сходил за ней. Я бы тоже мог, под кроватью-то больше никого нет, но у меня снова размокли кости. Урсулика выл, так что мурашки шли по коже, мы помянули Гуджюмана, чокались тихонько, чтобы не услышали мама или дедушка. Как бы я хотел уехать далеко-далеко!
Мой брат объяснил мне, Как он догадался, по консервной банке и по окурку, кто украл у нас ружье. Но только я сегодня вечером соображаю еще хуже, чем обычно. Я не понимаю, зачем людям родиться бандитами и ненавидеть друг друга. Не понимаю, чем мы провинились перед дядей Аристикой, что он заставил соседа по затмению украсть у нас ружье, и почему тот согласился, когда он должен быть нам благодарен, что мы услали его жену на курорт? Я не понимаю, зачем человеку родственники, и, если все же они есть, почему мы должны отдавать им орехи и фасоль? Почему папа в тюрьме, почему разваливается забор, почему надо любить теть, если их все равно что и нет, почему я один на один с тенями за окном и с иконой, почему мне страшно и грустно, ведь я никому ничего не сделал, почему я разучился ходить, почему я убил Гуджюмана, почему?
Господи, почему никак не вернется папа?..
Хорошо, что в коровьем календаре осталось только две недели. У меня голова просто раскалывается от боли.
Все-таки я собираюсь дать бал в сарае. Нарочно, чтобы не пригласить Шушу, а когда он меня спросит почему, плюнуть ему во второе ухо, хотя я уже не помню, какое было первым.
Надо бы подумать про наших дядей, которых забрали. Может быть, раз они теперь там, нам отдадут обратно овец? Но мне больно думать. Гораздо больнее, чем от собачьик глаз, и дождь превратился в шаги, подошел к окну и смотрит на меня. Икона начинает расти и пахнуть чем-то знакомым, в ней открывается дверца, я вижу хромого черта, я не видел его с затмения, он меня манит, зовет слушать трубу. И вдруг я понял, какой он подлый, и нет у него никакой трубы, и никогда не было, он меня морочил с пеленок. Я допил цуйку и запустил в него кружкой. Он кинулся на меня, но, слава богу, в эту минуту въехал папа на белой лошади. Он курил папиросу и лег рядом со мной. Икона захлопнула дверцу, сделалась совсем маленькой и дала мне уснуть.
Утром, когда я открыл глаза, мне захотелось плакать, и я не знал почему, пока не увидел папу. Он совсем не сердился, что я разбил икону. Он сказал мне «привет», как большому, и протянул кулек с помадкой, которую я ел только во сне, с елки. Мне было тепло и все время хотелось плакать, и, чтобы не расплакаться, я попросил его еще раз войти в дверь — для меня. Он вошел, и все смеялись. Как он похудел!
Пока я ел помадку, мама плакала, потом она подмела пол и накрыла на стол с салфетками, как при гостях. Мне дали еду в постель, потому что я снова разучился ходить. Брат рассказал мне все. Как он первым увидел папу и даже испугался, как Урсулика его не узнал и хотел укусить, а папа рассердился и прибил его, и что папа похудел, и какая у него большая складка между бровей. Я его не перебивал, хотя все знал сам, но, когда лежишь, всегда так: кто-то должен тебя развлекать разговорами.
К обеду я уже смог ходить, и мы пошли гулять по улице с папой и моим братом, потому что было воскресенье и мы были счастливые. Мы шли серьезные и нахмуренные. И все смотрели на нас, как мы ничего не говорим, хотя воскресенье. Все с нами здоровались, и жалко только, что мы не встретили товарища милиционера, я бы ему сказал в глаза, что трижды три равняется девяти.
Хмурым быть трудно, у меня болели все мышцы лица, а складка между бровей все равно не получалась. Зато когда мы вернулись домой, на нас напал хохот, и мы хохотали, пока папа не достал белую лошадь и не дал нам. Тогда хохот прошел, потому что мы не знали, как делить эту лошадь, она одна, а нас двое, но в конце концов мы вспороли ей брюхо, посмотреть, из чего она сделана, увидели, что из опилок, и потеряли к ней интерес.
Мы зажили очень хорошо, назло холоду и дождю. Нам опять продают молоко, потому что мы уже не враги народа. Забор тоже починен, но мама все равно плачет вечером, когда видит нас всех за столом.
Как мы смеялись, когда однажды пришел фельдшер Тити делать нам осеннюю прививку, а папа его не пустил! Как хорошо было!
Только дождь так и не перестал, и зима никак не наступит.
Когда к нам пришли поплакаться тетя Чичи и тетя Ами, слава богу, у нас еще оставалось несколько салфеток. Они уверяли, что ничего не знали про ружье, и каково им теперь расплачиваться за чужие грехи, это им-то, которые соблюдали все посты и сделали столько добра!
Когда папа спросил их про овец, они сквозь плач сказали, что овец больше нет, их конфисковало государство. Дальше я не слышал, потому что был в сарае и только подглядывал в щели. Я завел часы на звон и думал об Алунице Кристеску, как она ходит раздетая и смеется.
Потом, когда тети ушли, я прочел несколько приветов с Черного моря и подумал, что остался на зиму без счастья и что весной надо будет что-нибудь приискать, а то у меня, кажется, испортилась голова. Приходится даже отложить бал в сарае.
Теперь уже до весны, если весна вообще наступит.
Вчера мне привалила такая радость, какой я совсем не ожидал: пришла посылка с Черного моря. Она была перевязана голубыми нитками, нитками для сережек, и внутри лежали две пары носков. Меня бросило в жар, я не знал, что сказать папе, который смотрел на эти носки с изумлением. Потом я подумал, что Алуница Кристеску даже не подозревает, что папа вернулся, и что надо ей написать, хотя я не знаю адреса. Носки я положил на сундук в сарае, рядом с часами, чтобы смотреть на них по воскресеньям и думать об Алунице Кристеску.