Когда утки в поре
Шрифт:
На охоту мы вышли затемно. На ощупь отыскали челнок, погрузили снаряжение и отплыли. Гроза прошла стороной, было пасмурно, рассвет занялся неприметно, но сразу по всему простору. Я как-то вдруг заметил, что вижу не только челнок и лицо Анатолия Ивановича, но и дома на берегу, и высокие сосны на косе, откуда начиналась протока, и колокольню Ялмонтьского храма.
В протоке нас снова охватила тьма. Мы долго плыли по узкому водному коридору, ивы купали в чернильной воде свои светлые сквозь сумрак, еще не облиственные ветви. Вкусно пахло свежей сыростью молодой травы, почками, весенними телами деревьев. Тем временем распогодилось, и небо над головой посветлело,
Вода курилась, мы пронизали жемчужные клубы водяного дыма, порой теряя друг друга из виду, и мне, сидящему на носу, казалось, будто Анатолий Иванович нагоняет меня на другом челноке и вот-вот врежется в мою корму.
Туман рассеялся вмиг, унесся в своих клубах водный коридор с его сумраком, нависшими лозинами, сырой склепьей духотой. Вверху было бескрайне голубое небо, вокруг, сколько хватало глаза, голубовато-зеленая вода. Я думал, это и есть Озерко, — нет, болото, залитое вешней водой. Из воды торчали голые кусты и березы-кривулины, вода затопила и смешанный лесок по правую руку от нас. Весна пела тут во весь голос. Токовали тетерева, посвистывали синицы, надрывались перепела. Они были самыми неистовыми в этом любовном хоре. Как чист и громок был перепелиный голос, если, долетая сюда издалека, с прошлогоднего жнивья, он звучал будто над самым ухом! Перепела вавачили по всем правилам, а бой их был странно укорочен: они выкликали не по-принятому «пить-полоть!», а просто «пить!».
— Видать, они как наши колхозники, — заметил егерь, — пить здоровы, а полоть не горазды.
Тут светло и мощно затрубили журавли, и под их серебряные валторны, разломив какие-то тощие заросли, мы прорвались в Озерко.
Озерко отличалось от болота лишь тем, что в нем ничего не росло, цвет воды был тот же голубовато-зеленый. Озерко не имело сейчас четких границ, оно затопило берега, поросшие березняком. У потонувших в воде подножий деревьев что-то золотилось, а когда мы выплыли на середину Озерка, я увидел, что оно обведено золотом по всему окружью. Это было непонятно, красиво и диковато. Рассудку вопреки у меня мелькнула мысль о палой листве, неведомо как пронесшей сквозь зиму свою яркую осеннюю окраску.
Я не спросил Анатолия Ивановича о происхождении этого золотого обруча, — верно, из смутной боязни, что его ответ разрушит красоту удивительного явления.
Мы подплывали все ближе к затопленному березняку, и золотого становилось все больше и больше, оно простиралось в глубь леса, громоздясь кучами у стволов. Тяжкой, нестерпимой вонью потянуло от березняка. И вот будто овальное золотое блюдо закачалось у самого борта челнока. Анатолий Иванович подбагрил его веслом: крупный дохлый окунь, сохранившийся до последней чешуйки, с хвостом и плавниками, с характерно приоткрытым глупым ртом, с красноватым прогнильцем на месте глаза, отчего казалось, что он сберег живой зрак. Только теперь увидел я, что лес сплошь завален изгнившей в золото рыбой.
Так вот о чем говорил Анатолий Иванович на базе! Полая вода вынесла всю массу задохшейся подо льдом рыбы на берег и, чуть спав, красила озерко этим зловещим и смрадным обручем. Природа мстит самоуничтожением за всякое бездумно-грубое вторжение в ее бытие, такое, казалось бы, простое и вместе сложное, таинственное, приоткрывающее себя лишь бережному, терпеливому, пристальному и смиренному взгляду.
Никогда не забыть мне этого рыбьего кладбища!
Мы забрались в большой шалаш, сложенный Анатолием Ивановичем ранней весной для собственной охоты и
Обычно доверчивые и отзывчивые, чирки почему-то не поддавались на хитрость егеря.
— Может, чучелов наших опасаются, — предположил Анатолий Иванович. — Не надо было гоголей сажать: больно они велики и пестры.
Все же нашелся один — то ли посмелее других, то ли доверчивее, — которого не смутили аляповатые чучела. Он сел между деревянным гоголем и резиновым трескунком, ярко светлея грудкой. Чучела повернулись под ветром, и он, словно подражая им, повернулся боком, подставив под мушку изумрудную полоску в своем крыле. Дробь легла кучно по цели, чирок перевернулся кверху брюшком.
Пошел дождь. Шалаш не защищал от дождя, напротив, скапливал влагу, а затем ронял ее нам за шиворот, на лицо, руки и колени холодными водопадиками. Особенно досадно было, что в каких-нибудь десяти метрах от нас, справа, дождя не было, там вовсю светило солнце, ярко зеленела хвоя и драгоценно сверкала дохлая рыба. Даже в дождь мне удалось подстрелить свиязь.
— Давайте станем правей, — предложил Анатолий Иванович. — Там хоть и нет шалаша, зато сухо.
— А как же мы замаскируемся?
— Да никак. Заедем в лозняк — и все. Повезет — хорошо… Время-то уж позднее.
Я взглянул на часы: половина десятого, через тридцать минут кончается весенний охотничий сезон.
Мы собрали чучела, добычу, с трудом поймали вдруг заметавшуюся на привязи подсадную и во весь дух помчались прочь от дождя. На дне челнока плескалась дождевая вода. Мы вышли из дождя, как из леса: вокруг чистый простор, свет и тепло. Анатолий Иванович прочно стал на свою единственную ногу и, умело, сильно орудуя веслом, узкой его лопастью, в несколько секунд выбросил всю воду из челнока.
Чучела рассаживать мы не стали, ограничившись подсадной. Конечно, лозняк не служил укрытием, нас было видно со всех сторон, но хотелось досидеть оставшиеся четверть часа, встретить на огневом рубеже конец весенней охоты. Еще пятнадцать минут, и уж ни один выстрел не прогремит на Озерке до середины августа, замолкнут Великое и Дубовое, большая тишина воцарится над озерным краем, над всей Мещерой, и уж никто не помешает птицам допраздновать их любовный праздник. Впрочем, утиные свадьбы уже на исходе, пришла пора высиживать яйца, и самки скрываются от неистовых в своей любовной ярости селезней. Ведь селезни разоряют гнезда, расклевывают яйца, душат маленьких птенцов, им ненавистно все, что отвлекает от них самку. И охотники, стреляя селезней в эту пору, способствуют воспроизведению утиного рода.
— Вон матерый сел, — громко сказал Анатолий Иванович.
Я проследил за его взглядом. Метрах в восьмидесяти на чистой воде сидел кряковый селезень. Сейчас, против солнца, он казался темным и плоским, словно вырезанным из черной бумаги. Он был такой большой, красивый и недосягаемый, что я решил выстрелить, просто чтобы прогнать его. Я вскинул ружье.
Подсадная заворчала; это не было ни призывом, ни сигналом, она даже не приоткрыла клюва. Таинственные звуки, рождавшиеся внутри нее и невесть как поступавшие в простор, напоминали чревовещание. Я нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало: забыл спустить предохранитель. И в ту же секунду селезень взмахнул крыльями и полетел прямо на нас.