Когда закончилась нефть
Шрифт:
— Меня зовут Земфира Нуриева, — представилась журналистка и улыбнулась больше глазами, чем яркими, обведенными модной французской помадой губами.
Степан Андреевич уже заметил эту замечательную особенность девушки: все эмоции отражались в ее глазах, как отражается капризно меняющееся небо в таком же капризно беспокойном море.
— Ну что ж, Земфира — покорительница мира, — срифмовал Степан Андреевич, — проходите в комнату да садитесь к столу, будем чай пить с мятными пряниками, а я стану вспоминать, как остался последним русским на матушке-Земле. Всему ведь есть начало, всему должен быть и конец. Вот были же когда-то скифы,
…Тур разбил твердый ледяной наст, слегка поранив при этом ногу, и, разбросав копытами наледь, стал сверлить мордой в снегу лунку, чтобы достать клочок прошлогодней засохшей травы. Время от времени он поднимал тяжелую голову и втягивал ноздрями холодный воздух. Чутье у него все еще было отменным, а вот слышать и видеть он стал совсем плохо.
Промозглый, студеный ветер не приносил резких, пугающих запахов. Он все так же настойчиво дул с далекой Арктики и швырял пригоршни снега в февральский лес, засыпая белым серебром жесткий наст, образовавшийся после кратковременной оттепели. Бык стоял спокойно и жевал добытую травянистую ветошь, он еще не догадывался, что с подветренной стороны леса, с заснеженного бурелома на него оценивающе смотрела голодная серая стая…
— Бедный старикан! — посочувствовала быку красавица Земфира. — Пожалуй, поужинает тобой серое племя типичных представителей «canis lupus» и не подавится. На жестком насте у них полное преимущество — они легкие, а бык тяжелый, завязнет в снегу. А ведь каким молодцом был! Князь Владимир Мономах, отличный охотник, записал в «Летописях» потомкам на память: «Тура два меташа меня на розех и с конем». На рогах и с конем. Во, силища!
— Да, лет эдак пятьсот, как сгинул последний дикий бык-тур. Остался он только в сказках, в старинных книгах… а теперь и в компьютерной графике, — скорбно помолчав, добавил Степан Андреевич, выключая телевизор.
— Степан Андреевич, кстати, а как вы узнали, что вы последний русский? — удивилась вдруг Земфира, и теперь уже синий огонь жгучего любопытства зажегся в ее глазах. — Может, эта нация сто лет как исчезла с лица Земли, ну, как эти самые туры?
Степан Андреевич пристально посмотрел на Неискушенную в расовых вопросах таджичку, покачал головой, как бы говоря «эх, молодо-зелено», и произнес уверенно, делая ударение на каждом слове, точно диктуя секретарше важный документ: «Нет, я точно русский. Я давно и долго размышлял. У меня и фамилия русская — Иванов, и имя русское, и отчество есть, и внешность подходящая».
Он встал и подошел к журнальному столику, придвинутому прямо к стене, и с гордостью посмотрел в висящее над ним овальное зеркало, оправленное в богатую чеканную бронзовую раму. В нем отразилось широкоскулое лицо с желтой кожей, плоским маленьким носом, узким разрезом глаз и прямыми, жесткими, черными волосами, заплетенными на затылке по традиции предков в длинную, почти до пояса, косу.
Арсений Данилов
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГЕРОЕВ
Дверь закрылась бесшумно.
Каждый, кому доводилось терять свободу, знает: осознание случившегося приходит именно в этот момент. Кажется — кажется, — что ты понимаешь все гораздо раньше. Когда стучатся в дверь, когда показывают корочки, когда связывают за спиной руки прочной веревкой, когда без нужды толкают прикладом в спину, чтобы подавить волю и дать почувствовать все неприятные нюансы нового твоего положения. Но нет, по-настоящему все осознаешь только после того, как оказываешься в пределах, покинуть которые не можешь по своей воле. В этот момент что-то внутри натягивается, готовится лопнуть. Если ты попадаешь в общую камеру — высокое звучание струн души гасят взгляды тех, кто уже обжился в хате и собирается обживать тебя. Оценить, что из-за этого теряется, может только тот, кто попадает в камеру одиночную. Урри был из их числа.
Печаль пронзила его душу, и некоторое время он наслаждался этим чувством, размышляя над тем, как бы получше зарифмовать его с тонким лучом восходящего над Красным морем солнца (откуда только берется дурацкая привычка вязать по утрам?), который падал из зарешеченного окошка под самым потолком на покрытую пробкой стену. Впрочем, эмоциональная встряска была слишком сильна, нужные слова в голову не приходили, и Урри в конце концов решил пока осмотреться и отдохнуть, а стихотворение сложить позже.
Камера имела вполне дружественный интерфейс. Слева от двери, у стены, совсем рядом с солнечным тушканчиком, помещались письменный стол и письменный стул. Урри оценил продуманность их расположения — в самой светлой части помещения. Ножки стола и стула были прикручены к полу, так же как и ножки мягкого дивана, расположившегося у стены напротив, под окошком. Впрочем, все это было вполне ожидаемым — если не по оформлению, то по номенклатуре. Урри не сомневался, что попадет в VIP-апартаменты. Свой статус он оценивал без ложной скромности. Именно поэтому его удивил не мягкий диван, а спартанский санузел: большая корзина-параша (справедливости ради — очень качественного плетения) и рукомойник над ней.
Была и приятная неожиданность — кресло-качалка. Само наличие такого предмета мебели в тюремной камере казалось столь нереальным, что Урри зафиксировал его в последнюю очередь. Спокойствие, подаренное секундами рутинного изучения комнаты, сменилось новым приступом волнения. Урри был уверен, что кресло сюда поместили непосредственно перед его появлением и явно по результатам изучения привычек будущего постояльца. Урри обожал сидеть в кресле-качалке, размышляя о разном. Такая предупредительность одновременно льстила неявным признанием значимости его творчества и пугала явным намеком на основательность предстоящей работы с ним.
А уж то, что по такому случаю местные умельцы соорудили хитроумные шарниры, соединявшие полозья кресла с полом — качаться можно, бить входящих креслом по голове нельзя, — вызывало нечто вроде благоговейного трепета. Потратив на него с полминуты, Урри все-таки потер намятые веревкой запястья (поначалу он хотел отказаться от банального жеста) и уселся в кресло, потратив оставшееся до первого допроса время на размышления о том, каким же он будет — первый допрос.