Кого будем защищать
Шрифт:
Новой команде пришлось вернуть некоторые советские символы, и это было абсолютно неизбежно в рамках поставленной задачи. Разумеется, при этом возникло смешение стилей, синкретизм всего символического ряда и всех знаковых систем, в которых изъясняется власть. Это состояние стало объектом ненависти и насмешек антисоветских «реформаторов», которые уже считали себя полновластными хозяевами дискурса, и недовольство консерваторов, которые желали бы большего. За гимн спасибо, но хорошо бы и герб вернуть! Об этом состоянии речь.
Отвлечемся от недовольства и тех и других. Общество находится в неустойчивом равновесии, которое поддерживается слабыми компромиссами. Сдвиг в ту или иную сторону сейчас неосуществим — даже если бы В.В. Путин был
Означает ли это возвращение обрывков советской символики, что «старое начинается сызнова», как стонут «реформаторы»? Нет, ничего не означает, хотя неустойчивое равновесие всегда чревато изменениями. Но в какую сторону качнутся весы, сказать невозможно. Однако и продолжать двигаться по пути Ельцина было нельзя (как и в 1992 г. по пути Горбачева) — пережимать пружину опасно, если не хватило сил ее сломать. Опасно и затягивать равновесие — символы «восстанавливают силы». Более того, они начинают размножаться, если для этого есть культурная база. А для советских символов она огромна, ибо под ней — архетипы исторической России, а под символами «рынка» — только золотой телец (точнее, уже только его мираж).
Потому власти и ведут периодически разведку боем — то начинают бузу вокруг Мавзолея Ленина, то угрожают испохабить знамя Победы. Глупостью этого не объяснить (хотя и она еще порой где-то крякает). Исследованиям массового сознания помогают и всякие эстонцы своими экспериментами (наверное, на гранты Сороса).
Это — к вопросу о конъюнктуре. Но проблема синкретизма дискурса более фундаментальна, она заслуживает внимания. Так уж получилось, что четыре века назад Запад на время кое в чем вырвался вперед, и остальным приходится «модернизироваться» — прививать на свой культурный ствол достижения западной культуры. Время от времени приходится даже проводить болезненные форсированные программы модернизации. В эти времена дискурс власти всегда представляет собой сложную синкретическую систему с элементами гротеска. Последние дают повод для насмешек или озлобления, но оценить эти издержки можно лишь исходя из критериев соответствия дискурса целям большого проекта.
Вот Петр отрезал боярам бороды, заставлял курить и напяливать немецкий камзол. Смешно? Ведь через пару верст все равно начиналась бородатая Россия и простиралась до Тихого океана. Не смешно, потому что гротескные знаки были поняты, и при всех травмах проект Петра был потом оправдан. Можно ли было помягче, без камзолов? Конечно! Но другого Петра в тот момент не нашлось. А в целом гибридизацию ценностей и их символов в России XVII-XVIII веков можно считать успешной. Мы получили современную армию, не утратившую при этом своего культурного генотипа, и удивительно эффективно пересадили на русскую почву европейскую науку. Она принялась и дала прекрасный самобытный плод — русский научный стиль. Синтез Православия и Просвещения в дискурсе российской монархии удался. Это, кстати, и пугало Запад, питало его русофобию. Де Кюстин писал об «ужасающем соединении европейского ума и науки с духом Азии».
Как говорилось выше, на витке модернизации конца XIX — начала XX века совместить дискурсы Российской империи и либерализма не удалось. Как писал Вебер, было «слишком поздно». России тогда уже доставалось лишь место на периферии западного капитализма. Но с такой «либеральной утопией» соблазнить достаточную часть сословного общества было нельзя. Попытка гибридизации монархии с либерализмом лишь укрепила левые силы. Соборное начало приобретало тип советского. Так, выборы в I Госдуму были неравными и многоступенчатыми (для крестьян четырехступенчатыми), и их бойкотировали большевики, эсеры и многие крестьянские и национальные партии. Тем не менее около 30% депутатов (из 450) были крестьянами и рабочими — намного больше, чем в западных парламентах. Например, в английской палате общин в то время было 4 рабочих и крестьянина, в итальянском парламенте — 6, во французском — 5.
Это был провал сословно-либерального дискурса, абсурд преобладал. Охранка руководила террором эсеров, поп Гапон вел демонстрацию под расстрел. Фельдфебеля, который 27 февраля 1917 г. в казарме лейб-гвардии Волынского полка выстрелом в спину убил офицера, командующий Петроградским военным округом Л.Г.Корнилов лично наградил Георгиевским крестом. Великие князья нацепили красные банты. Вот это действительно, смешение стилей — не чета нынешнему.
Высшим классом эффективной гибридизации дискурсов надо считать программу большевиков — на этапе как Ленина, начиная с 1907 г., так и Сталина, с начала 30-х годов. Надо считать величайшей глупостью, что нынешние политологи в их детском самомнении пренебрегают этим опытом. В чем его уроки?
С начала XIX века в культурном слое России господствовал дискурс марксизма (даже жандармские офицеры мыслили в его понятиях). Параллельно назревала советская революция с дискурсом «общинного крестьянского коммунизма». 1905 год показал, что марксизм неадекватен реальности России и структуре русской революции. Ленин начал программу наполнения оболочки марксизма русским содержанием. Это была виртуозная работа — разгромить истинных марксистов (типа Плеханова, Мартова и Каутского), представить их ренегатами и встроить в марксистские формулы идеи народников и даже Бакунина с его «союзом рабочего класса и крестьянства». И при этом остаться в глазах Запада главным марксистом эпохи! Тут, конечно, очень помогли великие мыслители Запада, поддержавшие Ленина: Грамши, Рассел, Кейнс и др. Они не были кропателями и поняли цивилизационное значение соединения программы Просвещения с общинным крестьянским мировоззрением.
А.С. Панарин так оценивает этот синтез в дискурсе большевиков: «Русский коммунизм по-своему блестяще решил эту проблему. С одной стороны, он наделил Россию колоссальным «символическим капиталом» в глазах левых сил Запада — тех самых, что тогда осуществляли неформальную, но непреодолимую власть над умами — власть символическую.
Русский коммунизм осуществил на глазах у всего мира антропологическую метаморфозу: русского национального типа, с бородой и в одежде «а la cozak», вызывающего у западного обывателя впечатление «дурной азиатской экзотики», он превратил в типа узнаваемого и высокочтимого: «передового пролетария». Этот передовой пролетарий получил платформы для равноправного диалога с Западом, причем на одном и том же языке «передового учения»…
В той мере, в какой старому русскому «национал-патриотизму» удалось сублимировать свою энергетику, переведя ее на язык, легализованный на самом Западе, этот патриотизм достиг, наконец-таки, точки внутреннего равновесия. И западническая, и славянофильская традиции по-своему, в превращенной форме, обрели эффективное самовыражение в «русском марксизме» и примирились в нем…
Советский человек, таким образом преодолевший «цивилизационную раздвоенность» русской души (раскол славянофильства и западничества), наряду с преодолением традиционного комплекса неполноценности, обрел замечательную цельность и самоуважение. В самом деле, на языке марксизма, делающем упор не на уровне жизни и других критериях потребительского сознания, обреченного в России быть «несчастным», а на формационных сопоставлениях, Россия впервые осознавала себя как самая передовая страна, и при этом — без всяких изъянов и фобий, свойственных чисто националистическому сознанию».