Кокон
Шрифт:
— Ты девочка-изверг! — шипел я на неё. — Ты изнасиловала меня в ту злополучную пятницу, и продолжаешь насиловать до сих пор! Но если насилие сексуальное я ещё как-то готов терпеть, то насилие над разумом, то есть пытка трезвостью, это преступление перед человечеством, хуже холокоста!
В конце концов, мое брюзжание Лене надоело, и она купила мне маленькую бутылочку «Белой лошади», которую я тут же ополовинил, отчего заметно подобрел. Затем Лена, наконец, определилась с подарком, который я должен был ей подарить. Им оказалось темно-синее вечернее платье, и стоило оно половину моего скудного состояния, но когда она вышла из примерочной и предстала передо мной, кокетливо поставив ножку на носок, я понял, что готов затолкать её назад
— Ты похожа на безумно дорогучую голивудскую шлюху! — одобрил я её выбор. — Как думаешь, охрана даст нам возможность закончить, или голыми выкинет на улицу?
Лена показала мне язычок, и, довольная собой и произведенным эффектом, указала пальчиком на ценник. Чёрт с ним, в тот момент я готов был выложить все до последней копейки. В отель мы торопились, но как выяснилось по разным причинам. Я то надеялся на ураганный секс, а оказалось, что сначала нам предстоит некоторая культурная программа.
— Под культурной программой ты подразумеваешь ресторан? — уточнил я.
— Может быть, — ответила Лена, придирчиво рассматривая себя в зеркало.
Перспектива добавить в кровь алкоголя слегка охладила мой пыл, вернее, переключила либидо на более деструктивный способ снятия напряжения — на алкоголь, так что я дал себя уговорить.
Но до ресторана добраться оказалось не так и просто. На пересечении Вайнера и Малышева нас караулил цветастый постер, площадью не менее трех квадратных метров, призывающий посетить художественную выставку некоего Антона Грувича. Пестрые репродукции замысловатых картин богато сдабривали панегирики «великому художнику современности», и моя подруга, словно глупая муха, тут же угодила в липкие сети искусства.
— Мы обязаны посетить эту выставку! — постановила она, пожирая глазами постер.
— Ладно, — согласился я, чувствуя, что сопротивляться бесполезно. — Может быть даже увидим Самого Художника. Судя по рекламе, его грудь должна быть увешена медалями и орденами, не меньше, чем в свое время у дорогого Леонида Ильича.
На мою колкость Лена ничего не сказала, просто схватила меня за руку и потащила ко входу художественного салона, который судя по адресу на плакате, находился неподалеку.
Должен признаться, что картины этого Грувича произвели на меня впечатление. Тематика была различна, но всех их объединяло какое-то внутреннее безумие, эдакое легкое, а потому высокопробное издевательство над миром. Я никогда не был большим знатоком живописи, но образность картин, помноженная на уверенные линии и неожиданные цвета, говорили о художнике, как о большом профессионале, к тому же — талантливом профессионале.
— Что ты об этом думаешь? — спросила меня Лена, указывая на ряд картин, каждая из которых являлась продолжением предыдущей. Вся серия состояла из семи работ и представляла собой пейзаж, который начинался лучистым закатом над рекой, с жирными насыщенными цветами, и заканчивался блеклой панорамой городской свалки. Сам город занимал три картины посредине и тоже перетекал из яркого и чистого в темный, мутный и порочный. Ко всему прочему, картины имели неправильные формы, то есть рамы картин были попросту безумны; они ломались в самых непредсказуемых местах и под невероятными углами, и только в ряде себе подобных в этой неправильности проступала логика и даже гармония.
День шел к завершению, выставка обещала скоро закрыться, и народ, поначалу многочисленный, теперь рассасывался, так что мы говорили в полный голос, не опасаясь, что какой-нибудь эстет от живописи нас услышит и посмеётся над нашими дилетантскими комментариями. Вернее, это Лена, поначалу говорившая шепотом, теперь не боялась, мне же, по обыкновению, было плевать.
— Я думаю, что этот Грувич больной на всю башку, — ответил я. — От его работ жуть берет. Вот посмотри на это.
Я указал на картину, висящую на противоположной стене. Мы подошли ближе.
На картине было изображено внутреннее помещение то ли заброшенного склада, то ли сарая. Из нештукатуреной стены красного кирпича торчали ржаные железные крюки и пруты, на которых висело всякое барахло: велосипед без переднего колеса, замасленный рваный ватник, обрывки проводов, массивная подкова, обруч от бочки, и еще много всякого бесполезного мусора. На полу валялись деревянные ящики, журналы и книги, многие — порванные в клочья, стеклянные банки для солений в пятнах серо-зеленой плесени, и жестяные — из-под красок. Окна видно не было, но слева в помещение втекал густой свет вечернего солнца, и в толще этого света искрилась и закручивалась в спирали пыль. Все было прорисовано очень тщательно, каждая мелочь была выписана с хирургической скрупулезностью, так что с расстояния в пять метров картина больше походила на фотографию, и только подойдя ближе, становилось понятно, что это иллюзия, игра красок и света, и все детали фона выполнены размашистыми мазками. Техника, которую применил художник, была безукоризненна, но она не являлась самоцелью, — в картину был заложен сногсшибающий смысл. Правую часть полотна занимал старый рукомойник с бронзовым краном. И сам рукомойник, и кран были несуразно велики, гипертрофированы, а из крана свешивалась огромная капля воды, которая окутывала сидящую обнаженную девушку, словно оболочка эмбрион. И поза девушки, и мимика выражали одновременно страх и покорность, и в купе с ярким бесполезным мусором, вся картина превращалась в единый символ обречённости.
— Трагический акт рождения, — прокомментировал я.
— В чём трагедия? — не поняла Лена.
— Через мгновение юное существо вылупится из своего хлюпкого кокона в мир, который ему совсем не рад. Она уже это знает, но ничего не может с этим поделать, потому что невозможно остановить роды. Все что ей остается — это смирение.
— Пожалуй, я сам лучше бы не описал эту работу, — услышал я за спиной.
Мы с Леной оглянулись. Перед нами стоял мужчина лет тридцати и внимательно меня рассматривал. Одет он был в потертые джинсы и синюю рубашку с длинным рукавом, из тех, что носят навыпуск. Рукава и две верхние пуговицы были расстегнуты, а сама рубашка блестела, что вызывало ассоциации с обложкой глянцевого журнала. Левая рука мужчины цеплялась большим пальцем за ремень, а правая держала стакан с подозрительно-коричневой жидкостью, — непринужденная и даже вальяжная поза, хотя в лице надменности не было, скорее лёгкий интерес. Карие глаза смотрели внимательно и отстраненно; узкий нос и упрямая челюсть добавляли лицу твердости; густые черные волосы до плеч были зачесаны назад, но в прическе не чувствовалось рука парикмахера, скорее всего мужчина справлялся с укладкой собственной пятерней. И… он был босой, что привело меня в состояние лёгкой оторопи.
— Да ради бога, — отозвался я, озадаченно рассматривая его голые ступни. Я конечно за свободу самовыражения, но неужели ему не холодно? — За порцию коньяка, того что в твоем стакане, готов отрецензировать все мультики, намалёванные этим Грувичем.
Лена бросила на меня взгляд негодования, а новоиспеченный собеседник, проследив мой взгляд, как ни в чем не бывало, усмехнулся, ответил:
— Первый раз слышу, чтобы мои работы называли мультиками.
— Опс!.. — вырвалось у меня.
— Так вы Антон Грувич?! — догадалась догадливая Лена. Вовремя она это, ничего не скажешь.
— Скука, — отозвался художник и вздохнул. — Три дня, потерянное время. Пошли, угощу вас коньяком. Твой «Трагический акт рождения» вполне того заслуживает, ибо ты узрел саму суть. Интересно, самого себя ты понимаешь так же глубоко?
Не дожидаясь нашего согласия на выпивку и моего ответа на этот риторический вопрос, Антон отвернулся и направился по коридору в сторону холла. Я оглянулся на Лену; вид у неё был ошарашенный, глазки распахнулись, ротик приоткрылся.
— Рот закрой! — цыкнул я на неё, затем схватил за руку и потащил вслед за Грувичем.