Коксинель (сборник)
Шрифт:
– Но и свет и тьма нужны для управления миром, – черный слегка напряг голос, – об этом писал раввин Шимшон Рафаэль Гирш из Франкфурта: «Свет выявляет объекты в их индивидуальном существовании, а тьма, временно скрывая болезненно резкие воздействия, делает возможным взаимодействие сущностей, усиливая их эффективность…».
Боже, ну и напился же я…
Клоня голову на руки, Аркадий успел мысленно похвалить замечательно удобные доски на бочках – лучше любого стола и так по-летнему пахнут: деревом… вином… хлебом… Как же случилось, что, столько лет живя в этом городе,
Трехмастная кошка с лицом Арлекина вспрыгнула на доски и улеглась рядом, у локтя. Словно была стариком приставлена стеречь гостя.
Несколько раз старик оглаживал мягкой тяжелой ладонью его спину и слегка потрепывал, будто проверял – крепко ли уснул гость, осиливший половину бутыли полнолунных песен каббалистов Святого Цфата…
Но Аркадию казалось, что именно сейчас он слышит и понимает все, не пропуская ни единого намека, ни одного глубинного всплеска, ни одного дополнительного толкования; и каждое слово белого светится солнечной ясностью смысла, а каждое слово черного окутывает сущности и предметы тенью сомнений.
Аркадий чувствовал, что должен, должен задать вопрос, который так мучил его последние годы: если Всевышний, что так заботится о проявлении объектов в их индивидуальном существовании, все же допускает убийство одного объекта другим – не должен ли упомянутый Всевышний проходить по делу как соучастник преступления?
Но спросить не успел.
Вдруг они запели оба! – чистейшим дуэтом: бас и баритональный тенор, – великолепно интонируя, словно долгими ночами здесь репетировали. Мелодия чем-то напоминала «Нигун» Блоха, этот страстный, отчаянный монолог парящей над фоном скрипки; и Аркадий совсем не удивился, так и должно было быть: где же, как не в музыке, свет и тьма соединяются безупречно, не уничтожая, но обогащая друг друга!
Не день и ночь, пели они, а утро и вечер – вот начало и конец, конец и начало, извечный круг познания. «Эрев» – вечер, время, когда расплываются очертания мира. «Бокер» – утро, время, когда вещи отделяются одна от другой, давая возможность разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать меру вещей, осязать душой красоту и величие мира…
…Когда он поднял голову с налитых свинцовой тяжестью рук и откинулся к гнутой спинке венского стула, рассвет уже зажег цветные пузырчатые стекла двух узких окон над дверью, протянув по зернистому своду потолка длинные полосы, красную и синюю.
Снаружи толковали рассветные горлинки.
Четыре мощных канделябра, увитых стылыми слезами отгоревших свечей, стояли там же, на столе, над одним рожком вился дым последнего прерывистого огонька, точно запоздалый аргумент в оконченном диспуте.
В подвале не было ни души, но огромная книга лежала, по-прежнему вздыбив страницы двумя крутыми волнами. Бутыли с вином стояли на полке, а на досках перед Аркадием лежал одинокий лимон, тихо лучась в рассветной струе зеленоватым золотом.
На полу, расстелив свой деревенский хвост-половичок, старательно вылизывала рыжую лапу молчаливая кошка с лицом Арлекина.
В приоткрытую дверь подвала доносилось бодрое шарканье – возможно, старик подметал возле дома. Надо было поблагодарить его за гостеприимство, но минувшая странная ночь почему-то взывала к молчанию.
Пошарив в карманах, Аркадий выложил на струганые доски все наличные деньги – у него было смутное ощущение, что старик денег не ждет, но живет же он на что-то! – опустил в карман куртки подаренный лимон, дождался, когда шарканье стихнет, и покинул подвал.
Он шел рассветными улочками вдоль глухих каменных заборов со следами голубой краски, через новый, недостроенный район брацлавских хасидов, благодарно вгрызаясь в кислющий и терпкий лимон, морщась и улыбаясь – как это было кстати!
Вышел на гребень горы к старинному кладбищу, нависшему над дорогой.
За ночь туман рассеялся, только внизу плавали жидкие, как пена в корыте, остатки спитой ночи…
На соседней горе виднелись развалины каких-то былых домов, поросших торопливой жадной травою. Старые могилы сходили по склону во влажно мерцающую тень долины, словно бы в задумчивости приостанавливая торжественный ход и собираясь по три, по четыре. Так в похоронном шествии образуются заторы, группки беседующих на ходу.
Внизу они скучились в небольшое каменное стадо, частью крашенное голубой краской, – совсем древний участок кладбища.
На каменной площадке у могилы Святого Ари стояли, раскачиваясь, три высокие черные фигуры – эти уже заступили на первую молитву.
Из глубины долины вставал сирийского шелка туман, поднимался в небо, таял над горами…
Наступало утро – время, когда вещи отделены одна от другой и можно разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать их меру и осязать душой красоту и величие Божьего мира…
Аркадий вспомнил, как тот, красивый и раскованный, перед похоронами сестры потребовал экспертизы – была ли она девственницей. И Аркадий написал, что была, мысленно поминая голубоглазого солдатика. Аркадий всегда в таких случаях писал, что убитые были девственницами.
Он представил, как сидят на кладбище мужчины и старцы, в своих синих халатах, в галабиях, в высоких круглых шапках… Молча ожидают момента, когда шейх громко зачитает вслух содержание справки, произнесет молитву, и каждый поднимет ладони, загребет ими воздух, плеснет, как водой, на лицо, медленно огладив бороду.
– Ал-ла ирхам-м-ма! – пропоют мужчины сдавленно-сурово, из утробы души. – «Да будет к ней милосерден Господь!..»
Последний кабан из лесов Понтеведра
(Испанская сюита)
Камни их сохранили величие, люди – нет.
Часть первая
– Да, вы правы, – повторил он. – Бывают ситуации, из которых самый достойный выход – самоубийство. Только говорить об этом нельзя.
– А… как же?
– А молча, – сказал он. – По молчаливому уговору. Если совсем приперло.