Кола
Шрифт:
– Не все, Андрюша, – тихо-тихо сказал Смольков. – Спросят: зачем лгал, зачем напрасную клятву давал? Или забыл, как сюда попал?
Андрей замолчал. Ну зачем же так? Ничего он не забыл. Говорить расхотелось.
Они миновали окраину, домишки тут были и вовсе бедные, неухоженные да маленькие, и город остался позади. За луговиной поднималась гора. Смольков повернул по тропе вверх. Вся земля, как бородавками, валунами усыпана, везде песок да камень. Никудышная земля, к хлебопашеству негодная. И чем живут люди? Разве рыбой одной сыт будешь?
У Смолькова
Смольков наверху поджидал Андрея. Он тяжело дышал, на сухих щеках разлился румянец.
– Гляди, Андрюха.
Андрей подошел к Смолькову и оглянулся. Никогда он не видел такого раздолья сверху. Бледной синевой растекся залив. А сопки, покатые и крутые, насколько глаз хватало, шли и шли к заливу, громоздились, теснили друг друга, то обнаженные, то усыпанные кустарником, в неярком солнечном свете играли первым золотом позднего лета.
Река справа и река слева. Внизу, под ногами, сгрудился город. Крепость раскинула стены-плечи, смотрела башнями на залив, отгораживала от него большой собор девятнадцатиглавый, каменную церковь поменьше и казенные дома. Теснились улицы, к крепостной стене жались дома, и только здесь, у подножия, на луговине было просторно.
– Да-а... – вымолвил Андрей.
– Что я говорил?
Смольков подошел ближе, и так стояли они плечо к плечу, удивленные, зачарованные, глядели молча. Поверху тянул ветер. Медленно плыли облака.
– Диво-то какое...
Андрей вдруг почувствовал, что и залив, и город этот, и слова Смолькова слились воедино, перемешались, и в душе зарождалось что-то, неведомое доселе. Оно ощутимо росло внутри, комком поднималось к горлу и требовало новых и необычных слов. Он глотнул воздуха и облизал сухим языком губы:
– Вот она, мать-Россея, в красоте какой начинается... Шапку охота снять, поклониться. Дивная сторона. Помнишь, на судне хозяин говаривал?..
Смольков отошел от Андрея, сел на камень. И Андрей удивился – Смолькова как подменили, он смеялся:
– Врет половину того хозяин, а ты слушаешь. Сторона! Дерево путевое не растет. Ты больше своим умом живи. Они все хитрые, в душу хотят залезть, выведать, а ты распустил слюни: Россея! Не начинается она здесь, а кончается...
Не отрываясь Андрей следил за игрой облаков. Ему казалось, что вот-вот он постигнет что-то невидимое, но важное и большое, как этот мир.
– Ты еще не знаешь,-— не умолкал Смольков, – красивых мест на земле – ой сколько! Рос-сея!..
Показалось, Смольков криком спугнул, помешал понять это новое, необычно важное. Непрошеная обида захлестнула Андрея, он повернулся к Смолькову:
– Ты-то отколя все знаешь?
Смольков осекся и помягчал голосом.
– Откуда? Верные люди поведали, что да как. Я напредки много повыспросил. Узнал и про Колу-город, и дорогу
Смольков сидел на камне, заматывал на ноге онучу, на Андрея он не глядел. А голос у него опять ровный, тихий.
Он съехал с камня, вытянул ноги, сидел, привалясь к валуну, щурился на залив.
– Поведу я скоро тебя, Андрюха, в зарубеж, к норвегам. Никакая власть там достать не сможет. А людей там отродясь не пороли – закону такого нету. И работает там на медных заводах много беглых россейских. Живут не таясь, вольно...
Он говорил то же, что и в Архангельске, но теперь это звучало совсем иначе. И Смольков был другим: бывалым, знающим, сильным. Нет, не надолго держит Андрей обиду на Смолькова. Слушает Андрей, и дух у него захватывает. Еще недолго, и он, Андрей Широков, крепостной, с колыбели предназначенный в солдаты, будет вольным, себе хозяином. Неужто он сможет жить, не таясь от людей?!
Шешелов проснулся по-стариковски рано. Он хорошо провел вечер и даже сейчас был еще во власти прочитанного. Умиротворенный, словно после рождественской заутрени, он блаженно потягивался в постели. Хороший день. Он и сегодня будет перелистывать и читать полученную почту. Уже который год он вырезает и собирает интересные сообщения, тщательно сортирует их, подшивает, хранит! Он доволен своей коллекцией. В ней копятся сведения, которым сможет позавидовать энциклопедия. Вчера был первый вечер, а впереди, в долгую зиму, у него будет много-много таких вечеров. Этих газет, журналов и книг хватит до следующей почты, а потом...
Холодком кольнуло воспоминание о пакете. Недовольный, он поворочался в постели, полежал, стараясь вернуться к прерванным мыслям, но покой был нарушен. Зябко поеживаясь, он высунул из-под одеяла босые ноги, нашарил в темноте оленьи пимы, решил вставать.
Он разбудил в соседней комнате Дарью, велел согреть чай и спустился вниз, в городскую ратушу. В кабинете зажег свечи, прислонился к неостывшей печке, стоял, наслаждаясь теплом, косился на конверт, наконец решился, подошел к столу, вскрыл его и подвинул трехсвечник.
Да, да, он так и знал. Лихо придумали! И повод веский – государственная граница! Но почему это «пришедшие в ветхость пограничные знаки» должен возобновлять именно он, да еще «по согласованию с норвежскими комиссарами»? Это значит – надо самому ехать в Норвегию, организовывать, хлопотать, беспокоиться... А он уже стар. И у него нет желания быть бойким.
Он сидел в кресле, размышлял над письмом, рассматривал свои руки. Некогда они были белые и холеные, а теперь кожа стала сухой и дряблой. А лицо? Он знает, какое оно, он чувствует, как тело неотвратимо тучнеет и дряхлеет. Приходит в ветхость, как пограничные столбы.