Колдунья-индиго
Шрифт:
Дороден был князь. Конь измученный пал.
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня
(ну, разумеется, не бросать же узлы с гламурной одеждой и короба с ценными вещами?!):
Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану.
Ко времени этого ДТП свежий ночной ветерок уже продул Удалову голову, и к нему частично вернулись аж два чувства из шести возможных, то есть он мог слышать — не очень хорошо — и делать умозаключения — не всегда верные. Слова Шибанова он расслышал и ничуть не удивился: скакать до вражьего стана впереди полков тяжелой кавалерии ему было не впервой! Но тогда от топота тысяч конских копыт, ржанья коней, лязга оружия и воинственных
У Удала к седлу всегда были приторочены в перемет две полуведерные фляги зелена вина. Он быстренько вытащил одну флягу, провозгласил тост: «За победу!» — и осушил полуведерный фужер одним духом. Потом решил тост уточнить во избежание всяких кривотолков:
— За НАШУ победу! — подчеркнул храбрый витязь, и второй полуведерный сосуд опустел.
А сам Удал от этого двойного тостирования одеревенел самым натуральным образом. Поэтому, когда они с князем прибыли во вражий стан, литовцы очень удивлялись, зачем Курбский притащил с собой такой здоровенный и тяжелый платяной шкаф. Но чужая душа — потемки, а загадочная русская душа тем более, и литовцы не стали задавать нетактичных вопросов. Вот что значит культурные люди, почти европейцы! Они разгрузили княжеские узлы и короба и свалили все это добро в угол шатра. А Удала, хоть и тяжеленько пришлось, поставили «на попа» и прислонили к стенке рядышком.
Через некоторое время героический добрый молодец, почти очнувшись, вышел из шатра, движимый инстинктивным желанием продолжить празднование победы, и с изумлением обнаружил, что в таком же изумлении литовцы «без шапок толпятся у входа» и несут несусветную чушь, будто князь Курбский им «сделался другом». Естественно, Удал Панов отнес эти галлюцинации на счет похмельного синдрома и, поскольку речь к нему еще не возвратилась, знаками попросил иллюзорных литовцев о помощи. Те, и сами не дураки выпить, поняли его без слов и принесли другу своего нового друга на выбор — чару ведерную зелена вина и ведро огуречного рассола. Выбор Удала был предрешен заранее, да никто в нем и не сомневался. С благодарностью употребив зелено вино одним махом до последней капли, бравый адъютант вновь вернулся в одеревенелое состояние, а любезные литовцы заволокли его обратно в шатер и водворили в положении «на попа» на прежнее место, добросердечно оставив рядом ведро огуречного рассола. Кстати, именно с этого времени в русской классической литературе появилась привычка одушевлять предметы комнатного интерьера («Многоуважаемый шкаф» — помните?). Жаль, что прибалты, известные своей высокой, почти европейской, культурой и изысканной, почти европейской, вежливостью, не смогли перенять этой литературной традиции. Тут их подвело плохое знание русского языка, что в советское время отмечали все туристы из Москвы, Ленинграда и других городов и весей необъятного Советского Союза, посетившие гостеприимный Прибалтийский край.
— Прекрасные люди эти прибалты, — рассказывали отпускники по возвращении из туристического вояжа. — Только в магазинах чего ни спросишь — продавщицы делают непонимающие лица, а у прохожих на улицах лучше вообще не спрашивать, как пройти к какому-нибудь памятнику древней прибалтийской культуры, потому что обязательно укажут противоположное от правильного направление.
Но это так, к слову сказать…
В следующий раз Удал очнулся от собственного стона. «У-у-у-у», — жалобно звучал его голос, словно гудок парохода, заблудившегося в тумане. Но пошарив рукой окрест себя, страдалец вдруг нащупал спасительное ведро огуречного рассола, и раб похмельного синдрома судьбу и неведомых иллюзорных благодетелей благословил. Чудодейственное лекарство помогло: все чувства в недрах Удалова героического организма пришли в норму, и он с удивлением обнаружил, что кто-то поставил его «на попа» и прислонил к стенке шатра, а его шеф и главнокомандующий воевода князь Курбский сидит за письменным столом и что-то усердно пишет гусиным пером на пергаментном свитке. Но об этом прекрасно сказал А. К. Толстой, и лучше него не скажешь!
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит,
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя…
Курбский во время творческого процесса не только, улыбаясь, перечитывал написанное, но особо удачные, на его взгляд, литературные перлы с удовольствием и гордостью повторял вслух:
…прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Внимай же! Приидет возмездия час…
…Кровь, аки воду, лиях и лиях…
И так далее… Удал, внимая репликам писателя-воеводы, сделал умозаключение: после победоносного завершения Ливонской кампании князь Курбский, не собираясь останавливаться на достигнутом, решил теперь взяться за турок и пишет ультиматум турецкому султану. Ну что ж, подумал бравый адъютант, побили мы ливонцев довольно, настало время погонять и янычар. И тут вдруг в шатер вошел Василий Шибанов, пешим порядком наконец-то добравшийся до «теплого стана». Стремянный прямо с порога сразу похвастался:
— Вишь, наши меня не догнали!
Эти слова хвастливого Василия заставили проницательного Удала впервые усомниться в правильности своих предыдущих умозаключений. Что Шибанова не смогла догнать инфантерия, Удал еще как-то мог допустить, хотя верилось в это с трудом. Но чтобы кавалерия позволила пехтуре, не говоря уже о вообще стрюцком стремянном, раньше нее добраться до зимних квартир, где доблестных ветеранов Ливонской войны ждала обильная выпивка и сытная закуска, такого просто не могло быть, потому что не могло быть никогда! А следовательно… Но оформить свои сомнения в правильное умозаключение Удал не успел. Курбский завершил свою писанину едкой подписью: «С глубочайшим к Вам неуважением, милостивый государь, примите и прочее. А. Курбский, князь и воевода». Затем князь положил письмо в конверт, подозвал Удала и вручил ему свое послание со словами:
— Отдашь адресату лично в руки! Как до него доехать, я подробно написал на конверте. Так что не волнуйся, не заблудишься.
Удал принял конверт, но, вопреки ожиданиям Курбского, сразу не вскочил на коня и по полю вихрем не помчался, а мучимый своими сомнениями, не оформленными еще в умозаключение, сначала прочитал адрес получателя: «Россия, Москва Златоглавая, Белокаменная, Красная площадь, Кремль, царю Всея Великая, Малая и Белая Руси Иоанну Грозному, тонущу в сквернах обильных».
— Не фига себе! — ахнул Удал. — Значит, Курбский писал не турецкому султану?!
Потом бравый адъютант прочитал адрес отправителя: «Вражий стан, самый шикарный шатер, лучшему другу ливонцев и их ливонского войска князю А. Курбскому» — и ему совсем поплохело…
— В славном роду Пановых никогда не было предателей, а меня вон куда занесло! И все по пьяни! Напрасно я не верил, что злоупотребление спиртными напитками чревато не только циррозом печени, но и деградацией личности! И почему поучительные исторические примеры такого рода никогда никого ничему не учат?!
И Удал твердо решил стать счастливым исключением в рядах многомиллионной армии неисправимых алкоголиков. Он поклялся и от своего имени, и от имени всех своих будущих потомков, что все Пановы отныне и на веки вечные объявляют себя потомственными трезвенниками! А письмо Курбского Удал швырнул на стол перед амбициозным писателем:
— Никуда я вашу писанину не повезу!
— Как ты смеешь мне не подчиняться?! — взъярился Курбский. — Да я с тобой щас разберусь по всей строгости Дисциплинарного устава! Объявляю тебе выговор!
— Писанину не повезу! Я вам не почтальон! — стоял на своем Удал.
— Ах так?! Трепещи же, ослушник! Объявляю тебе строгий выговор!
Удал в ответ лишь плюнул на дорогой персидский ковер, которым щедрые и гостеприимные литовцы застелили пол в шатре новоявленного высокопоставленного друга.