Колесо Фортуны
Шрифт:
– С чего ты взяла, мамушка? Что я такого сделал?
– А как же не сделал? Ну, про меня, рабу глулудо, куда уж помнить... А мать померла, отец преставился - ты хоть на глаза показался, на могилку сходил?
– Так ведь служба, мамушка...
– пристыженно сказал Григорий.
– Сам в себе не волен.
– Служба? А кака така служба неволит кормилицу свою продавать? Как корову, которая молоко перестала давать, - хоть на убой, лишь бы с глаз долой...
– Что ты, мамушка! Как ты придумала такое?
Разве я...
– Не ври, Григорей! Кого-нито обманешь, меня - нет! Иван приехал, я спрашиваю: "Продавать приехал?" - "Продавать".
– "И
Ты только не думай - я не просить тебя пришла. Я пришла тебе в глаза поглядеть... А потом обратно пойду, али можешь меня здесь на съезжую отправить... Пускай потешатся - высекут старуху... Что ж ты в землю уставился? Ты мне. в глаза гляди! Стыдно небось?
– Ох, как стыдно!
– не поднимая налитого краской лица, ответил Григорий.
Ему и впрямь было мучительно стыдно. Не того, что собирался продавать свою мамку - этого в мыслях не было, - а того, что он просто забыл о ней... Ведь он непритворно, на самом деле горячо любил ее и знал, что она отвечает ему еще большей любовью. Нянчила она всех - и Алексея, и младшеньких - Федора с Владимиром, но для Григория была еще и кормилицей. Вымахал Григорий в здоровенного детину, а для нее так и остался ненаглядным дитятей. Собственный сын Домны помер в малолетстве, и все нерастраченные материнские чувства обратились на барских детей, и прежде всего на Григория. Она и в давнюю пору была строга, баловства никакого не допускала, но и обижать детей не позволяла.
Родитель был норовом крут, на руку скор, перечить ему никто не смел, решалась на это одна Домна и умела поставить на своем. Мало-помалу она оказалась всем необходимой, превратилась в барскую барыню, полную хозяйку, и только что не члена семьи. Григорий всегда вспоминал о ней с нежностью, только случалось это все реже, пока не случилось вот так, что не вспомнил вовсе.
– Прости, мамушка!
– сказал он.
– Вот как перед богом: не было этого в мыслях.
– Ты за бога не прячься! Сам за себя отвечай.
– Да что уж тут прятаться - кругом перед тобой виноват. Ну вот он я, делай со мной что хочешь, только прости!
От стыда и огорчения у Григория даже слезы выступили на глазах, и старуха смягчилась:
– Ладно уж, бог простит... голова непутевая... А вот этого сраму, снова ожесточилась Домна, показывая клюкой на дом, - ни бог, ни люди не простят! Экую грязь да пакость завел. Да у твоего батюшки в хлеву скотина чище жила!.. Серчай не серчай, я всех твоих пьянчуг, что здесь отсыпались да бражничали, повыгоняла. И ходу им сюда больше не будет! Пускай по кабакам сосут свое клятое зелье. Да тут не то денщик, не то дворовый лодырь ерепениться вздумал, кто, мол, такая да откуда, так я его маленько клюкой поучила. Небось к тебе жалиться придет.
– Пускай, - сказал Григорий, - я ему еще подбавлю.
Домна удовлетворенно кивнула.
– Вот и ладно! Баб я подрядила, вывезут грязь, а дальше выбирай, ты хозяин: или снова вертеп тут пакостный откроешь, тогда я завтрева же обратно уйду. Или останусь, но только уж гляди - никаких гульбищ!
– Да мамушка, я всей душой... Бери все это хозяйство и володей как хочешь. Как скажешь, так все и будет.
Неуж я против тебя пойду?
– Попробуй только! Разучился жить, как православные живут, так я тебя снова обучу... Отдавай сюда все ключи.
– А у меня нет никаких ключей. От кладовой, погреба, что ли? Ключи, чай, у дворовых, а может, там и замков нет...
– Ну, хозяин!
– в сердцах сказала Домна.
– Уйди ты за ради бога с глаз долой, не вводи меня во искушение... Я уж как-нибудь сама все найду.
В доме Кнутсена началась новая жизнь. Не то чтобы квартира молодого холостого офицера превратилась в монастырь строгого устава, где громче шепота не говорят, крепче ключевой воды не пьют. Случалось и шумство пили, и в картишки перекидывались, дом стал -даже хлебосольнее, но гульбища не затягивались за полночь, исчезла заросшая салом грязная посуда, а с ней и полчища тараканов, в доме всегда было светло, тепло и чисто.
Дворню Домна Игнатьевна не била, но та в несколько дней сделалась шелковой - летела по первому зову, подавала, прибирала 4yfb ли не -бегом, а без надобности была не видна и не слышна. К гостям Домна Игнатьевна не выходила - не в обычае, и единственно всегда сама встречала Григория, если ему случалось задержаться.
Бравый вояка для нее все еще оставался несмышленышем, и она привычно тревожилась, не могла уснуть, пока он не возвращался.
4
Императрица устала умирать. Несколько лет назад, выйдя из церкви, Елисавет Петровна упала на землю и два часа пролежала в беспамятстве. К ней боялись прикоснуться, только накрыли, чем пришлось. Отлежалась, отошла. С тех пор, поначалу изредка, потом все чаще, затылок наливало свинцом, разламывало жестокой болью.
От любимого венгерского на малое время становилось легче, боль стихала, но вскоре возвращалась еще злее, и все проваливалось в беспросветную черноту. Силы убывали, а лейб-медики усердно отнимали последние, то и дело пуская кровь. Как и все люди, Елисавет Петровна не думала о своей смерти, не ждала ее - становилось легче, и жизнь снова катилась по заведенному кругу. Но вдруг мир, в котором она жила и в котором были ясны все начала и концы, весь он, последовательно и мерно простиравшийся перед ней, этот цельный, неделимый мир раскололся, распался на какие-то полосы, клочья и обрывки. Императрица пыталась слепить заново, соединить обрывки и клочья, заполнить внезапные провалы и, словно помогая своей памяти, торопливо перебирала пальцами кружево одеяла. Новые кружева сминались под пальцами и тут же расправлялись, но кружево памяти путалось и рвалось, как застиранный, изношенный валансьен И тогда же ушел страх. Тот всегдашний, неотступный, который она двадцать лет всячески заглушала и не могла заглушить. Вертушка, хохотушка, ветреница... Она знала, какая слава за ней идет, как сплетничают приближенные, что врут полномочные министры и посланники своим правительствам. Ну, любила повеселиться, поплясать. Пиры, аманты, балы да машкерады... Это видели, знали все, она и не пряталась. А кто знал ночи ее до краев налитые страхом и сводящим с ума ожиданием?!
Бессонные ночи долги. У Елисавет Петровны они все были бессонными. Смолоду - от веселья и иных радостей, угасавших только к утру, потом - от страха. Она даже не раздевалась, не ложилась в постель, сидела в креслах, прислушивалась и обмирала при каждом шорохе. Каждую ночь ждала, воочию видела, как с ней делают то же, что сделала она с правительницей Анной Леопольдовной в ту глухую ноябрьскую ночь сорок первого...
Стоило примкнуть веки, как в ушах раздавался оглушительный визг и хруст снега под ногами гвардейцев.