Коллекционер сердец
Шрифт:
Итак, выбора не было. И Дженетт повела ее.
Курс под названием «Введение в музыку двадцатого века» читался в зале-амфитеатре музыкальной школы, в дальнем конце четырехугольного двора. Лекцию читал профессор Ханс Рейтер, очень популярная в кампусе фигура, толстенький добродушный и обладавший взрывным темпераментом мужчина с густой темной бородой, красноватой, словно от ожога, кожей и в тоненьких блестящих очках. Он ставил студентам пластинки, включал магнитофон с записями отрывков различных музыкальных произведений, иногда на полную мощность, и рассказывал массу любопытных историй о музыке. Частенько, пребывая в особенно радужном настроении, он подходил к пианино и, стоя и не преставая говорить, наигрывал мелодии – бурно и страстно. Дженетт казалось, что перед ней раскрывается сама душа музыки. Она очень любила профессора Рейтера и одновременно робела перед ним.
Обычно Дженетт сидела вместе с подружками в первом ряду, но на этот раз, войдя в аудиторию под
А рядом, выпрямив спину и скрестив руки на груди, неподвижно сидела миссис Харт. Теперь в этом просторном амфитеатре ей вдруг стало холодно, поэтому она категорически отказалась снять пальто. И еще ее, похоже, ничуть не очаровал стиль, в котором профессор проводил лекцию. Напротив, она с явным неодобрением следила за тем, как он смешной подпрыгивающей походкой расхаживал перед аудиторией, ее раздражали остроумные экзерсисы на тему «революционного гения» композитора и его «глубочайшего презрения к мещанской эпохе». Какими вымученными, надуманными, фальшиво драматичными казались сегодня Дженетт все объяснения Рейтера! Она была явно растеряна и даже пробормотала слова извинения на ухо миссис Харт, когда они выходили из здания. Пробормотала торопливо, а миссис Харт рассмеялась сухим злобным смешком и снова крепко вцепилась в руку дочери. И сказала:
– И это называется лекция в колледже! Надо же, этот толстый горластый идиот носит звание профессора! А эта совершенно безобразная его борода! А совершенно дурацкая музыка, какую каждый день слышишь по радио! Нет, вы только вообразите – этому типу еще и платят за его глупую болтовню!
То был голос из детства Дженетт, из Порт-Орискани, в нем сквозили неприкрытые зависть и злоба и упоение собой. Дженетт опустила глаза, смотрела на притоптанный снег и молчала.
Но миссис Харт, подстрекаемая кипевшей в ней ненавистью, что называется, разошлась. Она была просто вне себя, возмущена, разъярена сверх всякой меры, но до чего все это было смешно! Послушать такого и только смеяться хочется, верно? А сколько шума вокруг этого высшего образования! Да оно гроша ломаного не стоит! А какие воображалы все эти люди, окончившие колледж, строят из себя бог знает кого, а что на деле? Сама она окончила в шестнадцать лет среднюю школу и пошла работать, помогать семье; о, и ей тоже хотелось когда-нибудь стать преподавательницей.
– Но никто не преподнес мне стипендии на серебряном блюдечке, мисс!
Дженетт впервые слышала об этом, но расспрашивать о подробностях не стала. Лишь пробормотала, что ей очень жаль, и тогда миссис Харт со злобным удовлетворением добавила:
– Мне пришлось бросить учебу, чтобы работать, а потом выйти замуж. Да, я была слишком молода для всего этого, но что было, то было. И дети тоже. Что было, то было.
Слова, вырвавшиеся из ее рта, повисли в морозном воздухе легким облачком.
Дженетт услышала собственный голос.
– Где… куда бы тебе хотелось пойти, мама? – спрашивала она. – Мне, к сожалению, надо в библиотеку, потом я должна отработать дневную смену в кафетерии, а вечером у нас репетиция хора… – И голос ее замер. На самом деле Дженетт хотелось сказать: «Все, чего я хотела, так это жить. Хотела новой жизни для себя, которая не имела бы ни малейшего отношения к тому, кто я есть и кем когда-то была. Я хотела одного – быть свободной». Ей было холодно, тело под одеждой казалось противным и липким, а сердце колотилось. От внимания миссис Харт это наверняка не укрылось.
Она повернула голову и, щурясь, смотрела на дочь. На губах играла сухая ироничная улыбка. А затем тоном, каким говорят с малыми неразумными детьми, заметила: – Вот что, Дженетт. Я здесь совсем одна… в этой Наутага. И вообще совсем одна. У меня никого нет в этом мире, не считая тебя, дорогая. И то, как долго продлится этот мой визит, зависит исключительно от тебя.
Она смеялась, и смех этот был так восхитительно звонок и переливчат. Глаза сияли, и длинные пальцы с маникюром так и мелькали, словно сверкающие малиновые бабочки.Залезайте, девочки! Ну скорей же! А то поздно будет! Страшно жаркий и влажный августовский день, вернее, начало вечера; мама оставила нас и жила где-то в другом месте, и отец никогда не говорил о ней. И вдруг заявилась– приехала к бабушке забрать нас с Мэри. Приехала в машине, серебряной сверху и аквамариновой внизу,– до чего же красивая машина!– так и сверкает! Бабушка была в доме и не видела, зато мы с Мэри играли во дворе и сразу заметили мамочку. Она подошла, с улыбкой прижала палец к губам, дескать,тихо, не шумите! И увлекла нас за собой, к пляжу у озера Орискани. Такой мы ее не помнили: до чего хорошенькая, какая веселая! Как смеялась! А лимонный запах, исходивший от волос! Волосы были не жирными и спутанными, а легкими и блестящими, и их трепал ветер. Она все смеялась, и губы у нее были ярко-красные, прямо как у Авы Гарднер на киноафише.Эй, вы же знаете, что я люблю вас, ваша мамочка просто безумно любит вас, вы мои девочки, мои малышки! Остановившись на красный свет, она тискает и целует нас так, что делается больно, а потом еще раз, притормозив у обочины, и машины, гудя, проносятся мимо. Потом мы приезжаем на пляж, мама бегает по песку, волоча нас за собой, покупает нам шипучую колу, которую тоже обожает, и еще восхитительно острый на вкус замороженный оранжад с ванильным мороженым в серединке – о, до чего же вкусно! Ноги у мамы покрыты блестящими на солнце светло-коричневыми волосками, и она подбирает юбку вверх, выше колен; она босая, ногти на ногах намазаны ярчайшим алым лаком. Какой-то мужчина стоит на дороге, облокотившись о заграждение, и смотрит, смотрит на нас, и на нее особенно, а потом идет за нами на пляж. Они с мамой начинают разговаривать, смеяться, и мама говорит:Это мои маленькие дочки, Дженетт и Мэри, правда, хорошенькие? Мужчина присаживается на корточки рядом со мной и Мэри, смотрит, улыбается и отвечает:Очень даже хорошенькие, просто красотки! А потом смотрит на маму и продолжает:Все в вас! А потом мама с этим мужчиной собираются куда-то на минутку, мама целует нас и просит:Никуда не уходите, я скоро вернусь! Только не уходите, а то приедет полиция и вас арестует! Но они все не возвращаются и не возвращаются, и мы с Мэри начинаем плакать. Какая-то женщина подходит и спрашивает, кто мы такие и почему две такие маленькие девочки одни. Она отводит нас в комнату отдыха на пляже и покупает нам по стакану кока-колы. Мы забираем их и снова идем на пляж, потому что мама рассердится, если нас там не будет. Скоро к нам подходит полицейский и спрашивает, где мы живем. Мы с Мэри рыдаем уже во весь голос, боимся, что он увезет нас с собой, а мама вернется, увидит, что нас нет, удивится и так рассердится, что никогда больше не будет катать нас в своей красивой машине, никогда больше не будет любить нас. Но мы все-таки говорим ему, только не сразу, кажется, это я сказала, ведь я была старшая из двух сестер, я всегда была старше, я, Дженетт.
Вот почему ей никогда не хотелось оставаться наедине с другой девочкой. Особенно с девочкой, которая ей нравилась и которой она доверяла. К примеру, соседкой по комнате в общежитии. Надо соблюдать осторожность. Можно начать говорить, разоткровенничаться и сказать лишнее. Можно заплакать. Потерять над собой контроль, наговорить лишнего, а ведь слово, как известно, не воробей. Раскрыться, довериться, отдать всю себя без остатка и не получить в ответ и тени любви – вот что самое страшное.
– Ну, куда теперь поворачивать, Дженетт? Я же совсем не знаю этого городка. – Произнесла это миссис Харт весело и кокетливо, и в то же время в голосе слышался упрек.
Дженетт начала подсказывать: налево, на Мэйн-стрит, потом три квартала до моста, потом снова налево, с Портсмут на Саут-стрит… Странно все же выглядят знакомые улицы, «историческое» здание колледжа Наутага из красного кирпича, если смотреть на них сквозь грязные стекла свинцово-серого «доджа» миссис Харт. Даже пологая и продолговатая лужайка кампуса изменилась. И какими дурацки ребячливыми, эгоцентричными и малопривлекательными казались Дженетт ее товарищи по колледжу – шумной толпой они валили по тротуару, перебегали улицу в неположенном месте. Ветровое стекло машины было покрыто тонким налетом пыли, солнце слабо отражалось в нем, все вокруг обрело тусклый сероватый оттенок и было немного размытым, как на старой, выцветшей фотографии.
Этой машины миссис Харт Дженетт никогда не видела, что, впрочем, неудивительно. Свинцово-серый «додж» 1954 года выпуска, с пятнами ржавчины на крыльях и бампере; высоко приподнятый над землей кузов – чтобы забраться в машину, приходилось вставать на ступеньку. И запах внутри противный, солоновато-кислый. Хлам, беспорядочно сваленный на заднем сиденье, при ближайшем рассмотрении оказался пожитками миссис Харт: куча грязной одежды, туфель, подушка в вышитой наволочке в пятнах, картонные коробки, пакеты, набитые непонятно чем. Левое заднее окно прикрыто серым одеялом, тоже сплошь в пятнах. Окна машины закрыты наглухо; от царившего в салоне тяжелого спертого духа, на который мать, похоже, не обращала ни малейшего внимания, ноздри Дженетт брезгливо затрепетали.