Колобок по имени Фаянсов
Шрифт:
Очерк сочинила, проворковала незнакомая газетная дама, видно, знавшая своего героя лучше его самого. Речь шла о том, как он, совершенно не умея плавать, бросился в водную бездну и погиб, спасая чужое дитя. Ему приписывали высокую цель, а он-то перед собой не ставил ничего подобного. Но журналистка лгала так свободно, непринуждённо, будто бежала к причалу рядом с ним, нога в ногу, плечо к плечу, и он, Фаянсов, на ходу делился с нею мыслями, достойными только великих героев. За эти же мгновенья он, как и принято в такой, высосанной из пальца, литературе, успел предать въедливому анализу всю свою прожитую жизнь. И размышлял несомненно вслух, потому что ей было известно и это. Ну, то, что он прожил не зря, и лично ему-то не будет стыдно за своё прошлое.
— Неравноценный размен, — интеллигентно молвил один из мужиков. — Он — вон какой герой. Ахилл! А что выйдет из мальца? Кто знает?
— На то он и герой. Об этом и не думал, — назидательно ответил второй.
— Единственная правда в её мазне: я и впрямь плаваю, как гиря, сразу иду на дно.
— Она не копала, она придумала! Вы ей были нужны таким, способным на жертву, — уверенно определил Карасёв. — Она в душе режиссёр, поставила ваш подвиг.
— Когда я бежал, думал только о собственной шкуре, — признался Фаянсов режиссёру, сгорев бы небось от стыда, если бы ничто было способно краснеть.
— Но это только начало, — завистливо предрёк Карасёв.
И впрямь затем покатило-поехало, от газеты разбежались круги. Весть о подвиге Петра Николаевича Фаянсова закочевала из уст в уста, обрастая на этом замысловато-извилистом пути затейливыми украшениями. Кто-то стал поговаривать: де, ребёнок оказался в воде не по собственной, по сторонней злой вине. Потом в эту историю впутали мафию и террористов. И мальчишка возвёлся в ранг сына важного лица. Но особые кривотолки вызвала сама гибель спасителя. То, что он попросту не умел плавать, впоследствии было категорически исключено: герой не имел на такие и прочие недостойные слабости ни малейшего права. В причинах его смерти числились яд, пуля снайпера и многочисленные стилетные раны, полученные Фаянсовым в подводной схватке с диверсантом-аквалангистом. Заброшенная лодочная станция фениксом возродясь из забытия, обрела статус, равный засекреченной морской базе. Люди, самые трезвые, из чьей породы рождаются скептики, и те, кто начисто лишён фантазии, допускали коллапс сердца. «Но позвольте, — возражали им, — а что его вызвало? Сорокалетний здоровый мужчина, и вдруг ни с того ни с сего разрыв сердца? И потом, что означают скромный крестик и клочок бумаги с именем „Пётр“? Представляете, все слова смыло водой и осталось одно: „Пётр“?! А крест — несомненно условный знак. Не забывайте, Фаянсов был убеждённым атеистом. Так вот в этом крестике, в исчезнувшем тексте, наверное, и заключена тайна его гибели». Когда ореол героя достиг свечения нимба, в мэрию явилась делегация жильцов и потребовала впредь именовать переулок, которым Пётр Николаевич завершил свой жизненный путь, улицей Фаянсова. В это же время хлопнул себя по лбу и рыжий корреспондент Федя, порылся в своём хламе и нашёл «Балладу о колобке», этим опусом журналист поначалу забавлял гостей, а потом засунул куда то на антресоли. «Пётр Николаевич был прямо-таки чудовищно скромен. И я, зная это, решил сберечь „Балладу“ для нашего искусства», — мило соврал рыжий Федя в одной из телевизионных передач. Затем он включил свой магнитофон, и голос Фаянсова наконец-то проник в квартиры горожан. Это пение сопровождалось демонстрацией фотографий. Но поскольку взрослым Пётр Николаевич снимался только для документов, показывали детские снимки из семейного альбома Фаянсовых: двухмесячный Пётр Николаевич лежал голышом на столе, чуть подросший Пётр Николаевич в матроске на деревянном коне, Пётр Николаевич в пионерском лагере с удочкой и в панаме. Глядя на этот трогательный парад, смахивали скупую слезу даже заскорузлые ханыги. И вместе с тем в «Балладе» бил обнаружен скрытый бунтарский дух. К почину романтиков подключились дельцы, и вскоре размноженный голос Фаянсова поселился в тысячах кассет. Точно так же из небытия горожанам явился портрет Эвридики, найденный в квартире погибшего, за шкафом. Приглашённый понятным Валька Скопцов пытался присвоить холст, как фривольную картинку, эту «вещицу» он якобы приобрёл на вещевом рынке и дал «посмотреть» соседу, «на один день», — утверждал мошенник, но тут же был сокрушительно изобличён экспертом — известным художником Чухловым. «Я узнаю руку покойного друга. Точнее, его тонкую душу, — сказал мэтр тем, кто описывал скудное имущество героя. — В работах Петрухи всегда была этакая необъяснимая магическая изюминка, есть она и тут. К тому же тёплый оранжевый — любимый Петрухин цвет». Полотно было передано областному музею, а Скопцов довольствовался старым телевизором «Рубин», тут же списанным комиссией в утиль.
Вскоре в местном доме учёных открылась мемориальная выставка художника П.Н. Фаянсова. В центре экспозиции висела «Мечта о материнстве», остальные пока не выявленные полотна представляли пустые рамы. На вернисаже первым взял слово бородатый искусствовед из выставкома. Бородач поведал о визите Петра Николаевича в выставком и намекнул на то, что пытался расчистить «Мечте» дорогу к ценителям живописи, но ему помешали некие силы. «Да и как им, невежественным, было постичь глубокий замысел творца? А он гениально прост: эта потенциальная мать, словно семью хлебами, способна своей плодородной грудью насытить всех голодных детей Африки и Азии. И если есть таковые в Европе, то заодно и Европы», — сказал он, имея в виду женщину, изображённую на полотне. Потом в буфете Дома учёных Чухлов поведал о том, что у портрета есть и экзотическая тайна, Фаянсов писал грядущую мать с той, к кому несомненно питал глубокое сердечное чувство. Специалисты, не мешкая, кинулись на поиски этой женщины и не нашли. Сама она не объявлялась, и потому было решено, что открыться ей мешает нечто роковое. Тайна над Эвридикой сгустилась красивым туманом. «К загадочной улыбке Моны Лизы прибавилась загадка другого портрета, — писал бородач. — Неизвестной современного живописца Петра Фаянсова».
Фаянсов был даже малость покороблен глухой конспирацией Эвридики. Своим нежеланием выйти из густой тени, где молча отсиживалась, к публике, на свет, она, как и прежде, не признавала художественной ценности его работы.
«Да, ей кажется, будто я написал её безобразно. Но не настолько же безобразно?! Чёр… нет, скажем так: шут её побери!» — обиженно размышлял Пётр Николаевич.
А ком славы разбухал, вбирая в себя чудные истории из жизни Петра Николаевича! Сосед Валька после неудачи с портретом открыл у себя на дому квартиру-музей Фаянсова и изымал плату за вход. Главным экспонатом музея служил всё тот же старенький списанный телевизор. «То самое окно, через него наш герой смотрел на мир», — начертал Валька на табличке.
О нём теперь сочиняли воспоминания, давали интервью. Со слов сослуживцев выходило, будто без него на студии не решалось ничто, последнее слово оставалось за ним. А должность шрифтовика служила как бы маской. Ну, сами понимаете, многозначительно намекали студийцы на некий магнетизм, исходящий от Фаянсова…
И уж и вовсе сенсацией стало его письмо, некогда посланное в дом отдыха невесте Кате. Начальная строка письма «Здравствуй, моя единомышленница» задала теоретикам работу. Получалось так, будто Фаянсов ещё ко всему создал некое мировоззрение, некий фаянсизм. Но сама бедная фаянсистка не смогла ничего объяснить толком и лишь заморочила головы учёным мужам. Они наугад выявили становой тезис фаянсизма: всемерно беречь себя для главного подвига, пренебрегая малыми.
И тотчас помимо невольной фаянсистки Кати в городе объявились убеждённые фаянсисты. Они избегали столкновений со злом, бережно, пуще самого дорогого, себя хранили для глобальных событий. «И вот тут-то, когда всё начнётся, на сцену выйду я!» — говорили последователи, цитируя своего легендарного духовного вождя.
Поначалу Фаянсов следил за этой шумихой с опаской, казалось, вот-вот явится кто-то здравый и пристыдит горожан: опомнитесь, мол, не творите себе кумира, он — заурядный человек. Тогда не оберёшься позора. Но глас этот молчал, и Пётр Николаевич, успокоившись, даже стал испытывать некоторое любопытство, глядя, как распухает его биография, расцветая порой неожиданными главами, как бумажными цветами. Так, молва утверждала, будто каждое утро, на заре, на его могилу приходит та, с кого он писал портрет, и возлагает на холмик скромный букет полевых цветов. На Эвридику это не было похоже, уж если бы ей вздумалось носить цветы ему ли или кому-то ещё, она бы не стала делать секрета из своих посещений. На всякий случай Фаянсов проверил, висел над могилой всё утро, но Эвридика, как он и ждал, не пришла. Рядом, за старым склепом, также напрасно просидели двое — тот же бородатый искусствовед и журналист из молодёжной газеты.
А потом Фаянсов и вовсе не удержался и, подтрунивая над собой, сфокусировал в переулок своего имени, полюбовался на белый эмалевый указатель с надписью «пер. Фаянсова».
Побывал Пётр Николаевич и в бараке, где жил спасённый малыш. В последнее время он часто о нём вспоминал. «Теперь у меня есть свой ребёнок. Я дал ему жизнь и, значит, как бы его родитель, а мальчик мой сын. Я буду его навещать, а если заболеет, ночи высиживать возле постели моего ребёнка», — сентиментально говорил себе Фаянсов. Ну и хотелось думать, будто он сберёг людям не простое дитя — будущего гения, вот кого! Великого математика или пианиста. Петру Николаевичу виделся златокудрый карапуз, такие на полотнах Возрождения, купаясь в розовых облаках, дуют в златые трубы. Но пацан, а звали его Геной, оказался обычным сопливым беззубым мальчишкой в ссадинах и с лишаём на голове. На глазах у своего нового папы Гена отобрал у кроткой соседской девочки конфету, съел и сам же на неё нажаловался маме. «Нет, это не мой ребёнок», — разочарованно вздохнул Фаянсов. Неужели он прожил сорок лет только ради того, чтобы спасти от смерти этого несимпатичного Генку? Ради этого часа? Однако тут же Пётр Николаевич усовестился, сказал поспешно: «Но я всё равно буду его любить и навещать, и сидеть буду возле постели». И полушутливо добавил: «Не все же удачливы отцы, не у каждого сын — вундеркинд».
На сороковой день к его могиле устремились вереницы паломников, из сотен магнитофонов, точно из клеток, вырвалась «Баллада о колобке» и разнеслась по кладбищу, пугая ворон. Тут же, у входа, предприимчивые молодые люди торговали мутными фоторепродукциями его единственной картины.
Пётр Николаевич счёл, что его собственное отсутствие будет бестактным по отношению к тем, кто пришёл от чистого сердца, полдня провёл возле своего праха и, внимая стихийным речам, дважды пролил над собой слезу. В толпе он видел знакомых. Пришёл кое-кто из студийной молодёжи и вместе с ними явилась Эвридика.
Её он не видел с поминок по Карасёву, но она за эти дни ничуть не изменилась, была в своей неизменной униформе, куртке и джинсах. А вот держалась помреж беспокойно, положив ему в изголовье букетик цветов, и впрямь похожих на полевые ромашки, вышла из толпы, завертела головой по сторонам, словно кого-то искала, и был момент, когда Фаянсову показалось, будто он встретился с Эвридикой взглядом, и поспешно отвёл глаза.
Постояв у могилы, молодёжь отошла к кладбищенской ограде и помянула его, наливая водку в единственный стакан. Эвридика пить отказалась, тотчас ушла. То ли не хотела, то ли торопилась на передачу.