Колобок по имени Фаянсов
Шрифт:
Обсудив цели налёта, они рассыпались по домам, а через час все сползлись с разных сторон к зданию банка. Капитан сухо, без слёз рыдал на плече Фаянсова, глядя, как банда походя вскрывает секретные запоры, и спрашивал Петра Николаевича, словно тот знал ответ:
— Фаянсов? Что же получается? Выходит, этим мукам так и не будет конца? И мне теперь остаётся одно: взирать на то, как они грабят, убивают? Пётр Николаевич! Дружище! Ты понимаешь: я службу свою не брошу ни за какой покой. Рындин всегда на посту! А что толку?
Фаянсов
Знал ответ и сам капитан. Он оттолкнул Петра Николаевича, — тот даже слегка заклубился, — закричал:
— Где же справедливость?! Вчера иду по Млечному, навстречу мой убийца. Ему дали пятнадцать, ну и что? В камере его кто-то пришил, и теперь он здесь! Скалит зубы, подлец! Всё равно, говорит, я в Раю! Здесь же и Герострат, понимаешь? Добился славы! В учебники вошёл! Ну разве это Рай?! — вознегодовал Рындин.
Пётр Николаевич и сам заметил давно: не многие из попавших на Тот свет обрели душевный покой. Идиллия, расписанная Карасёвым, оказалась обманчивой, иногда Фаянсов слышал стоны и тихий плач. Однажды он, вернувшись с земли, наткнулся на удивившую его сценку: его лишённые голоса и слуха родители пели романс «Вечерний звон». Они прижались друг к дружке, словно озябшие голубки, и проникновенно тянули. «И сколько нет живых тогда весёлых, молодых». Пропев эти слова, они едва не разрыдались.
— Папа! Мама! Это поют о нас там, на земле. Живые!
— А мы тут поём о них, — ответил отец.
«А добрые и совестливые, наконец, отмучаются», когда-то выразился знакомый маляр Михаил Иванович, его Фаянсов считал скрытым баптистом. В тот год в стране появилась холера, вот он, Пётр Николаевич, и сказал маляру, жившему в одном с ним доме, когда встретились возле лифта: «Михаил Иванович, холера идёт!» «Ну и хорошо», — ответил маляр. «Как это хорошо? Люди мрут! Понимаете? Люди!» — возмутится он, Фаянсов. «Значит, меньше станет плохих людей», — спокойно пояснил скрытый баптист. «Да холера не выбирает! Помрут и добрые, и совестливые, они тоже!» «А эти, наконец, отмучаются», — сочувственно молвил маляр.
Но добрые и совестливые мучаются и здесь. Глядя вниз на родных и близких, и просто на людей, знакомых и незнакомых, они отчаивались, не имея возможности помочь оставленным в Той жизни, спасти, принять беду на себя.
Как-то он поделился своими грустными размышлениями с Христом, и тот сказал:
— А ты подумай: может ли совестливый человек быть абсолютно счастливым?
— Не может, — признал Фаянсов. — Пока кому-то плохо, он тоже будет несчастен. Но выходит, совестливый обречён на вечные страдания? Выходит, так?
— Выходит, обречён, — согласился Иисус. — И крест его не легче того, что я нёс на Голгофу.
— За что же Ты его наказал? — чуть грубовато, но зато прямо спросил его Пётр Николаевич.
— Во-первых, это не в моих силах миловать и казнить. И во-вторых. Как по-твоему? Готов ли ваш Рындин поменять свою горестную участь на безмятежное спокойствие Герострата? Тот не ведает терзаний, кругом счастлив.
— Капитан не согласится, ни за что и никогда! — не задумываясь, ответил Фаянсов за своего друга.
— А почему? Верность служебному долгу? Он для него святыня? Возможно! Есть и другое, более значительное! Способность сострадать приносит не только боль, она дарует и радость. Таков великий парадокс жизни! И там, и, как видите, здесь. Но я уповаю на то, чем меньше будет бед и больше тех, кто способен сострадать чужой боли, тем меньше совестливым останется мучений. Взаимное сострадание, а это и есть Любовь, она спасёт мир.
— А нельзя ли этот процесс как-то ускорить? — поинтересовался Фаянсов, жалея совестливых.
— Лучше не стоит, — улыбнувшись, отверг Иисус. — Был чудак. Искал способ, как замкнуть нервную систему миллиардов людей в единую мировую цепь. Тогда, по его замыслу, боль каждого, пусть самого незаметного, пройдёт по цепи. И каждый почувствует её в себе. И представляете, кое-чего достиг. Но к счастью для человечества, у его соседа заболел зуб, и гений, не вынеся передавшейся боли, разнёс свою машину и куски. Так что не жалейте Рындина. Кстати, что я всё о Рындине? Разве вы сами не сострадаете Вере Титовой? Или это совсем другое? — спросил Он, на что-то намекая.
— Не знаю. Возможно, и то и это. Всякое, — честно ответил Пётр Николаевич.
Казалось, один Карасёв не ведал забот, однако и он в последние дни что-то затих, часами молчал, уединившись вдали от Солнечной системы, сидел посреди чёрного космоса, уткнувшись в колени лицом, погружённый, возможно, в невесёлые думы.
Фаянсов как-то спросил, мол, не случилось ли что-нибудь неприятное, и словно взорвал Льва Кузьмича.
— А вам-то какое дело?! — яростно завопил режиссёр. — Занимайтесь своей Эвридикой. Раньше надо было об этом думать, пока были живы. Поздно спохватились, милостивый государь! — прокричал он ни к селу ни к городу и тоже это понял: — В общем, этим и занимайтесь. Не суйте свой мещанский нос в душу артисту!
Но вскоре он сам подфокусировал к Фаянсову и угрюмо попросил:
— Не обижайтесь. Если б вы заглянули сюда. — Он положил ладонь на грудь. — Тут поселился ад! Фаянсов, я бездарен! Пуст! Я понял это только сейчас. Померился с корифеями своим талантом… Да и какой у меня, к чёрту, талант?! Нет его! Пу-ф-ф! — Карасёв сдул с ладони воображаемый пух. — На месте Мольера я бы Карасёва не взял в театр и рабочим сцены. А он согласен играть Лопахина. У меня, рядового режиссёра! А я должен с ним ре-пе-ти-ро-вать! Давать советы! Я боюсь! Боюсь узреть всю бездну своего ничтожества, Фаянсов!