Колодец забытых желаний
Шрифт:
Федор протиснулся мимо нее в коридорчик — быстрей из дома, и чтоб не отвечать ни на какие вопросы, и не слушать претензий, и не видеть мать с ее жалостливым овечьим взглядом!..
— Фе-едь! Ты хоть полслова-то мне скажи!
— Чего тебе сказать?
— Ты почему не на работе?
— У меня выходной, — соврал он с ходу, и неудачно соврал. В этом вопросе мать была подкована хорошо.
— Да какой у тебя сегодня может быть выходной, когда ты только что два дня отгулял!
Он зашнуровывал ботинки — высокие, неудобные солдатские ботинки, вечно
— Фе-едь!
— Мам, я пошел, короче!..
— Куда пошел? А придешь когда? А?
— Когда, когда!.. Когда надо, тогда и приду!..
Мать еще помолчала.
— Ну, сегодня-то придешь?
Он шуровал на полке, искал завалившуюся шапку — куда без шапки в такой мороз! А на улице, может, придется долго простоять. Может, день целый, откуда он знает!..
— Сыночек, ты мне хоть чего-нибудь скажи! — И тон такой специальный, добрый, чтобы он почувствовал, как виноват перед ней. Перед ней все и всегда были виноваты.
Он ненавидел слово «сыночек» и ее просительный тон, и, кажется, в этот момент мать ненавидел тоже.
Он выпрямился, став сразу почти вдвое выше ее.
— Может, поел бы, Федь? А?
Она умоляла его, будто затягивала обратно в болото, из которого он мечтал вырваться всю жизнь и уже почти вырвался, немножко ему осталось, последнее усилие, самое последнее, малюсенькое усилие, и он будет свободен!..
Свободен, а там посмотрим!.. Может, окажется, что и он чего-то стоит, может, не так-то уж он плох и никчемен и из него будет толк!..
Про толк ему Светка сказала. Он бы сам не догадался.
— Не будет из тебя никакого толку, — сказала она и зевнула, потом подумала и натянула на голое молочное плечо капроновые кружевца халатика, который она гордо называла почему-то «кардиган». Не знала, бедная, что это называется пеньюар, а Федор знал, но поправлять ее не решался. — И мама говорит, что толку не будет, и денег тоже, и ничего никогда у нас с тобой не будет.
Он тогда перепугался и заверещал, что все будет, будет, будет, но Светка слушать не стала, поднялась с дивана, с неаппетитных, скомканных, серых от многочисленных стирок простыней, ушла на кухню и стала там курить. Наверное, форточку открыла, потому что оттуда сразу потянуло пронзительным холодом и свежим сигаретным дымом.
И у него в мозгу именно так все и сложилось: нет никакого толку — это когда застиранные простыни, подмерзающие на крашеном полу босые ноги, морозный воздух с кухни и запах сигаретного дыма!..
Федор наконец нашел шапку, нахлобучил ее и поплотнее пристроил к ушам, чтоб не поморозить. Видела бы его сейчас Светка!..
— Короче, я пошел, мам!..
— Феденька, ну, придешь сегодня?..
— Не знаю! — заорал он. Специально так заорал, чтобы разозлиться на нее, чтобы не жалеть, ничего не чувствовать к ней — она не заслуживала его чувств.
Мать даже отшатнулась и пробормотала:
— Не кричи, не кричи…
— Да чего там — не кричи! Что ты все пристаешь ко мне?! Что ты лезешь?! Свою жизнь загубила — и мою хочешь загубить?! А я не хочу, понимаешь?! Я нормальный мужик, я жить хочу, как все нормальные люди живут!
— Да кто ж тебе не дает, сынок? — испуганно тараща овечьи глаза, спросила мать, и он взвился, чуть ногами не затопал:
— Да ты мне не даешь! Все лезешь, все пристаешь, контролируешь — куда пошел, да с кем пошел, да зачем пошел!! Какое твое собачье дело, куда я пошел и с кем?!
Мать заплакала. Из глаз вдруг ручьем полились слезы, прозрачные, как у маленькой девочки, у которой отобрали мячик.
— Федя, да я же ничего… ничего не хотела… я просто…
— Чего просто! — проорал он, ненавидя себя. — Просто! Не была б ты такая дура, жили бы мы как люди, а ты дура!.. Вот и сиди в дерьме, а я не хочу, не хочу!.. А еще все про Париж мне толкуешь!
— Федя, я же… я… тебя одна растила, и трудно было, и болел ты, и свинка у тебя была… А Париж… это я просто так…
— Просто так, — повторил он с отвращением. — Все, дай мне пройти. Я опаздываю уже!
— Куда ты опаздываешь?
— Куда, куда! На кудыкину гору!
Он поддал ногой стул, так что от него отвалилось сиденье, вытертое до такой степени, что из засаленной и прорванной ткани в разные стороны торчали нитки и грязный поролон, кинулся к двери, кое-как отпер и выскочил на площадку, где было холодно и гулял сквозняк.
На площадке обреталась бабуся Ващенкина с пятого этажа, наверняка подслушивала. У ног ее стояла нейлоновая сумища в странных выпуклостях — за картошкой, что ли, ходила? — и терся облезлый длинный черный кот.
Дверь в квартиру с грохотом захлопнулась.
— Здрасти, — рявкнул Федор на бабусю и, тяжело топая, ринулся вниз.
— И тебе не хворать! — бодро проорала в ответ бабуся. — Все с матерью лаисся?! Все жисти ее учишь?!
— А вам-то что?! — Это он крикнул, не сбавляя ходу, уже с площадки.
— А мне-то ниче! Только вот помрет мать, будешь знать тогда! Сведешь ты ее в могилу и останешься один-одинешенек!
Получалось, что он кругом виноват — перед Светкой виноват в том, что от него нет никакого толку, и перед мамой виноват!.. Только, если б не бабуся Ващенкина, ему бы никогда и в голову не пришло, что она на самом деле может… умереть. Вот просто взять и умереть, и он тогда останется один!
Впрочем, он ничего в жизни так не хотел, как чтобы его оставили одного!.. Одного и в покое!
Он бабахнул подъездной дверкой из тонкой фанерки, под которую лезли широкие языки снега, на миг ослеп от солнца, поскользнулся и со всего маху шлепнулся на задницу посреди раскатанной пацанами ледяной дорожки.
Да что за день такой сегодня!..
— Дядь, шапку не потеряй!..
— Смотри, как брякнулся, копыта в разные стороны!
— Бежим, Тимон, а то он нам щас ка-ак наваляет!