Колокола весны
Шрифт:
Рядом толклась ребятня.
Но где Раиса? Ушла?.. Одна?.. Куда?
Невспех принялся он изучать берег. Радость мягко толкнулась в душу, когда на самом бугре увидал Раису. Она стояла одиноко и взмахами рук звала его к себе.
"Хорошо, хорошо зовёшь, Раюня! – засветился счастьем Валерка. – Ты зови, зови… А я полюбуюсь на тебя, на милую. Славная ты… Есть на чём глаз согреть… Зови… Я приду… Я обязательно приду к тебе…
Будь кто другая, я, может, и не стал бы в обстоятельный разговор входить. А как же с тобой молчать? Как же к твоему к сердчишку не подкатить колёсики? Может статься, – тяжело, с захватывающей дух тревогой ворочает Валерка мысли, – пойдёшь за меня? И тут же пугается этой своей мысли. Разбежалась!.. Да кому я, мартышка,
8
Он начал вспоминать свою жизнь.
Он никогда прежде не вспоминал свою жизнь. Считал её никому не нужной. Считал ни хорошей, ни плохой. Какую подала судьба, такую и жил. Что отгоревшее беспокоить?
Он не то чтоб боялся её вспоминать – избегал её вспоминать, не хотел, не отваживался-таки вспоминать, как не решаются робкие люди с кладки смотреть в клокочущую реку. Поспешно отворачивался от себя вчерашнего подобно дурнушке, которая, проходя мимо зеркала, в спехе отводила лицо.
Но вот, оказалось, понадобилась кому-то его жизнь, прикомандировали на беседу человека…
"Лет так с десяти стал я слабкий, хиловатый.
Достались детству моему война, послевоенье. Ну жизнь… Тогда все сводили концы с концами. Только, конечно, концы у всех разные… Откуда взяться достатку? То и богатствия было в дому, что бельевая верёвка во дворе. Жили бедно, нахватались голоду. Одно слово, не на сахарах возрастал.
С той поры и…
На дворе лето. Жарынь.
А я в валенках. В пальто. И всё равно холодно мне. Зябну. Почки допекали меня порядком. Плохо стало мне. Потом так и осталось.
Был я толстый, неразворотистый, медвежеватый. Не мог играть в футбол. Последним был в беге, на гимнастических снарядах.
Наконец меня вовсе отчеркнули от физкультуры.
Мир отгородился от меня.
Соседские девчонки-сокласски раздружились со мной, извинительно роняя: «С тобой, Поросюша, стыдно ходить». К ребятам я сам боялся приближаться. Потому что, завидев меня, они начинали дразниться: "Бочка! Бочка!" – и кидались толкаться. Я и впрямь был круглый, как бочка.
Я ушёл в себя.
Я старался не высовываться. Всегда держался на отшибе. Жался в угол. У меня такое чувство, что я и вырос в углу.
У меня не стало друзей. Я ни с кем не разговаривал, кроме как с одной матерью. Случались дни, я не произносил ни слова.
Вот оттуда, из горького одинокого детства, такого жестокого, ко мне пришёл страх перед всяким незнакомым человеком. Даже и сейчас, если очень надо заговорить, бухнешь что не думая – он бледнеет, а ты краснеешь… Я не знаю, как к человеку подойти. Я не знаю, как к нему обратиться. Я вовсе не могу держаться свободно даже в знакомой братии. Меня всегда жмёт, давит, оттирает в угол, к двери. За дверь… Я понимаю, что эту чертовщину нужно и можно перебороть в себе. Но я не знаю, как это сделать.
Однако я отвлёкся…
Три раза меня выписывали из районной лечилки и – боль врача ищет – клали обратно. Так как я опять сильно распухал.
В больнице у меня завелись большие друзья. Ма-аленький ста-аренький дедушка Кирила Клёнов. Я звал его просто дединька Кирик. И была ещё тётя Нина. Дробышева.
Нас слила одна боль.
Мы целыми днями не расставались.
Сидим жалеем друг дружку. Жалеем, жалеем да вдруг и ударимся в слёзы иль в шебутной смех.
В последний раз меня положили именно на ту койку, где лежал дедушка Кирик.
Значит, лежу я и думаю, как ему там-то, дома, расхорошо.
А соседец мне и посмейся:
– Ну что, думовладелец, ты горячий заместитель Клёнова? Съявился, задохлик, амбразуру закрывать?
– Какую ещё амбразуру?
– А такую. – Он угробно сложил синюшные лапки на цыплячьей грудке, на секунду закрыл печальные глаза. – В ту амбразуру, голубок, как в трубу дым, всё человечество вылетело. А так, ёлы-палы, и не закрыло. Уж как дорогой минздрав предупреждал: «Лечение опасно для вашего здоровья!» Уж ка-ак слёзно предупреждал-уговаривал… А вот пустыри не слушаются… И совсемуще навпрасно. Ведь у каждого врача своё кладбище! И если врачун перестанет регулярно пополнять его своими «вылеченными», его же больные, доведённые в мучениях до отчаяния, скоренько самого уроют с песнями как профнегодника на кладбище его ж дорогого имени! Доходит?.. Поймал ситуацию?.. Вот твой дедука и… Полный трындец…
– Ты что? Какого веселина перехлебнул? Или у тебя болты посрезало? Когда я даве уходил домой, дедушке стало лучшать!..
– Вот именно… – сосед постно уставился в потолок. – Стало… Да… Как верно подмечено не мной, «больной уже почувствовал улучшение, но врачи взяли ситуацию под контроль» и…
– Греби отсюда! Да у тебя фляга свистит! [18] Ты что несёшь?
– Что имеется в наличности…
– Ты хочешь сказать… Дединька Кирик помер?!
– Ещё на той, больнуша, неделе отнесли в расфасовку. [19] Наглюха Загиб Иваныч [20] угрёб и не охнул… Вот такая расплошка…
18
У тебя фляга свистит – о сумасшедшем.
19
Расфасовка – морг.
20
Загиб Иваныч – смерть.
Эта весть засекла мне сердце. Замутилось у меня в голове. Я встал и побрёл зачем-то к двери. Меня шатало.
– Ша, мышки амбарные!.. Шуба!.. Ёжики идут! [21] Ложись, братовня! Ложись! – шепчет сосед. – Все по местам! Кавалькада движется. Последний парад наступает!
Тут дверь сама мне встречно распахивается. В палату набивается обход.
Упал я перед своей докторицей на колени и заплакал:
– Я не хочу умирать, как дедушка Кирик! Я не хочу умирать! Переведите меня… пожалуйста, с его койки!
21
Шуба! Ёжики идут! – предупреждение об опасности.
Свободных коек не было. Поменяться со мной никто в палате не захотел. В коридоре класть не решились. Зима.
– Горе ты мое горькое, – утешает лечилка. – Потерпи денёшек-другой. Как кого выпишем, так и уважу твою просьбушку. А ты уважь мою. Иди ложись.
– Не могу…
– А ты переступи через не могу, ляг и ничего с тобой до самой смерти не случится. У тебя ж ничего серьёзного! Скоро выпишем!
– Не переведёте – сегодня же меня здесь не будет.
К той злосчастной койке я так больше и не смог подойти.